Лингвисты, пришедшие с холода — страница 50 из 63

в, bons mots и коротеньких рассказов “не pour для дам” (как он их сам называл) ходило по лингвистической Москве! Он был неплохой шахматист, постоянный читатель журнала “Шахматы” и ценитель тонких шахматных этюдов. Он любил женщин и был любим ими. Он любил друзей и учеников (их были у него сотни), застолье и водку (“Игорь, она же вку-у-усная!” – сказал он мне как-то, лукаво поглядывая на меня поверх рюмки, которую подносил к губам). Он любил книги – Пушкин, Достоевский, Тургенев, Лесков, Тютчев, Пастернак; терпеть не мог Бунина и Льва Toлстoгo. Превыше всего ценил шутку, полагал, что нет ничего серьезнее хорошей шутки, и сам был мастером стихотворных шуток любого типа, которым безошибочный литературный вкус и любовь к языковому экспериментированию, к разниманию и переосмыслению слов придавали порою подлинный блеск. A.A. охотно и откровенно обсуждал темы, o которых, в соответствии с ходячей моралью, следует выражаться эвфемистически или вовсе молчать. В его интересе к акту физической любви и к тому, что Бахтин называл “материально-телесным низом”, было исключительно здоровое и радостное начало, нечто поистине возрожденческое».

«В манерах и обычаях Реформатского было много такого, что давало бы основания назвать его эксцентриком», – итожит, очевидно, эти же особенности Фрумкина.

В секторе была полная свобода в выборе тем и направлений научной работы.

– Я не помню ни одного разговора с Сан Санычем, – рассказывает Фрумкина, – из которого вытекало бы, что он меня спрашивает, чем вы намерены заниматься, и я отвечаю ему. Общесекторских задач не было249.

– Общего плана работ у нас не было, – подтверждает и Мельчук, – каждый индивидуально делал свое. Но поскольку я был ученым секретарем сектора, я все время заполнял бумажки. Я всегда писал, что план выполнен на 137 %. Один раз я написал, что на 100 %, и на меня набросились, мол, такого не бывает. Когда cнизил до 97 %, спросили, почему недовыполнил. Тогда я стал регулярно, четыре раза в год, указывать 137 %. И это проходило.

Сферы деятельности немногочисленных сотрудников сектора не только не пересекались – они, эти сотрудники, даже подчеркивали отсутствие какого-либо интереса к работе друг друга. Единственным исключением была Лидия Николаевна Иорданская, чьи научные – и всякие другие – интересы были тесно связаны с Мельчуком.

– Я всю жизнь работала с Игорем, – говорит Л.Н. Иорданская, – поступила в сектор Реформатского после университета, а там уже был Игорь. Он стал моим научным руководителем на всю жизнь.

«Ювелирно работающим человеком» называет Фрумкина Иорданскую.

– Реформатский взял свою ученицу, Суперанскую, – продолжает Фрумкина, – которая занималась собственными именами, наименованиями местностей – такими вот вещами. Она была очень упорный человек. Насчет того, какой она была ученый, я не имею что сказать, потому что подход, который ограничивается коллекционированием фактов, мне глубоко неинтересен.

У Мельчука были свои задачи и большое – росшее постепенно – количество людей, которые числили себя его последователями или учениками, которых он с большим искусством привлекал, завлекал, это все было очень интересно. Я думаю, что я была одной из немногих, кто – при полном восторге, разумеется, им персонально – совершенно не интересовался его деятельностью. За исключением некоторых сугубо теоретических работ, которые меня поражали тем, как это логично, как это красиво. Ничего из того, чем занимался Мельчук, я не делала.

– Чисто по-человечески интересы ее меня раздражали, – говорит Мельчук о Фрумкиной. – Она человек очень умный, этого у нее не отнимешь. Но занималась она полной ерундой. Она занималась статистикой. Как кто-то говорил: «Есть ложь, наглая ложь и статистика». Она этим и занималась активно. Дружбы никакой не было. С моей стороны.

– Реформатский, – рассказывает Александр Василевич, пришедший в сектор аспирантом Фрумкиной в 1968 году, – так же, как Розенцвейг был для нас в Инязе, так и он был для Мельчука и Фрумкиной. И Иорданской, естественно. Если бы не Реформатский, то у них никакой судьбы не сложилось бы, ни у Мельчука, ни у Фрумкиной. С Фрумкиной был такой случай. У нас там часто менялись директора института, и вот был директор по фамилии Серебренников. И он проверял какие-то планы, вызвал Фрумкину и спросил, где ваши отчеты за какое-то чего-то. Она явилась в сектор в слезах: ее увольняют. Сан Саныч сразу поднялся на второй этаж. Что он там говорил, неизвестно, но от нее сразу же отстали.

Был другой случай. У нас же время от времени возникали такие, что ли, политические кампании, например было велено, чтобы каждые две недели мы собирались на летучки по последним политическим событиям в стране и мире. Это должен был быть такой своеобразный семинар; обязательно присутствовал какой-то представитель партбюро. Реформатский руководил этим семинаром, но насколько ловко он это делал: мы вроде как формально всё проводили, но никто из нас не говорил ничего такого, чтобы потом ему было стыдно. Как-то он умел это делать.

«Мельчук, – пишет Суперанская, – был на голову выше многих сотрудников Института, значительно старших его по возрасту, и хорошо понимал это. Он держался с ними несколько свысока, чем вызывал их неприязнь. Его первое появление в Институте было до того, как его зачислили в штат. Он, совместно с Ольгой Сергеевной Кулагиной и своим научным руководителем по диплому Алексеем Андреевичем Ляпуновым, читал лекцию о машинном переводе для сотрудников Института. Зал был полон, поскольку тема была новой и необычной – в Институте преобладали описательные работы на материале языков народов СССР. Мельчук держался свободно и непринужденно, с большим апломбом, без тени смущения перед аудиторией. Говорил преимущественно он. Кулагина, математик, также только что окончившая вуз, выступала спокойно и ровно. Ляпунов был скромнее всех и в конце лишь добавил несколько слов.

Когда Мельчук стал научным сотрудником, к нему валом повалил народ из разных учреждений и просто так, “с улицы”, поговорить о столь необычной возможности – переводить тексты с помощью машины. Мельчук не обладал терпением Реформатского и бегал от своих визитеров, аргументируя это тем, что ему жалко времени».

Жолковский же, говоря о том времени и о Мельчуке, вспоминает «о бесчисленных лингвистах, которым он совершенно бескорыстно – и напрасно, учитывая их бездарность и неблагодарность, – помогал в работе, подавая идеи, читая рукописи и отвечая на вопросы о смысле жизни и науки. Наверно, треть отпущенного ему времени он провел в коридорах Института языкознания, остановленный за пуговицу по дороге к действительно важным делам»250.

– Мельчук – экстремист и харизматик, – говорит В.М. Алпатов. – Реформатский, конечно, тоже был харизматиком, в Институте языкознания его влияние было сильным, но это традиционная московская школа. Реформатский долго был формальным начальником Мельчука – и жаловался, что на заседания идут не к Реформатскому, а к Мельчуку. Скандалов у них не было, но он говорил, что Мельчук его мельчит.

«На конференциях, когда выступал Реформатский, – продолжает Суперанская, – поклонники Мельчука довольно громко беседовали, не интересуясь тем, что скажет “старик”, а когда выступал Мельчук – слушали затаив дыхание. Реформатский, всегда искавший новых путей в науке и считавший, что ученики должны быть впереди, следил за тем, как Мельчук делает “революцию в языкознании”, не вмешивался в его затеи, но вот появилось печальное стихотворение Реформатского: “Мельчит Мельчук мои заслуги…”».

Сам Мельчук говорит о Реформатском с огромным уважением и даже некоторым восторгом:

– Он просто прекрасный человек, который в силу своего характера и происхождения являлся стопроцентным русским интеллигентом. Они штучные, их очень мало. Это кто-то вроде Павлова или Менделеева – ну, масштабы не важны, это люди именно такого типа. У него всегда были правильные взгляды, потому что он умный человек и никогда не шел в толпе.

«А.А. всегда стремился в явной форме увязать любую, на первый взгляд сколь угодно частную, проблему с соответствующими фундаментальными вопросами лингвистики, – писал Мельчук. – В результате его работы имеют характерную особенность, которую можно было бы назвать их высокой плодотворностью или “порождающей способностью”. (Эта черта также сближает A.A. с Якобсоном.) Я имею в виду тот факт, что бесчисленное количество статей было написано коллегами и учениками A.A. либо в развитие той или иной его мысли, либо в полемике с ним. У него было редкое умение бросить как бы вскользь замечание такой глубины и с таким обобщающим потенциалом, что потом нужны были годы и десятки страниц, чтобы существенно продвинуться по намеченному им пути. <…> Замечательный проповедник лингвистики (не обязательно и даже редко с трибуны или с кафедры, гораздо чаще – за столом, рабочим или обеденным), Реформатский особенно ярко проявлял в этой сфере еще одну из своих характерных черт – умение совмещать несовместимое. Сухая логическая конструкция, а за ней – неожиданный экскурс в проблемы пения или шахмат; строгое определение, завершающееся каламбуром; анализ абстрактной проблемы с использованием словесного ёрничества, в котором не переваренная языком иностранщина как-то очень органично соединялась с сочным матерным оборотом; вот таким представало перед слушателями языковедение в исполнении Искандера Ислаxи (это один из наиболее частых псевдонимов Рефoрматскoгo: Искандер – архаизированная форма имени Александр, а islāh означает пo-арабски “реформа”)».

Внутренне свободный человек, Реформатский не ограничивал и свободу своих сотрудников. «Мельчук, – пишет Суперанская, – не сидел на месте, а, придя в Институт рано утром и просмотрев свою почту, сбега́л в библиотеку или в какое-нибудь учреждение, где занимался своей тематикой».

– Мельчук работал в библиотеке и всегда кричал, – рассказывает Н.Н. Леонтьева, которая в самом конце 1950-х годов работала в секторе диалектологии Института языкознания. – Вся библиотека уже на дыбы вставала! Ну не мог он тише никогда, он всегда орал. Все время от времени выходили и дергали его: «Игорь, потише, Игорь, потише!» Так же и я иногда выходила, говорила: «Игорь, вы не можете потише?» А потом стала прислушиваться: слышу какие-то слова, какой-то машинный перевод. Я обалдела сначала, потом стала специально слушать, – а он, как только увидел любопытные глаза, сразу преобразился, мгновенно переключился и стал мне рассказывать: «Да ты знаешь!..» Я говорю: «Ну как это машина может?» – «Да все она будет узнавать, – как он сказал, – анализировать портреты, рисунки Ван Гога». В общем, слово за слово – и всё, и птичка пропала. Я была на 3-м курсе.