Одним из свидетелей со стороны защиты на суде над Даниэлем и Синявским выступил филолог, литературовед Виктор Дмитриевич Дувакин. Реакция последовала быстро: в мае 1966 года его отстранили от преподавания и уволили с филологического факультета МГУ как «не соответствующего занимаемой должности». Письмо в защиту Дувакина на имя ректора МГУ И.Г. Петровского подписали почти пятьсот преподавателей и ученых из учебных и академических институтов. Его подписал даже Зализняк, который вообще-то избегал писем протеста.
– Андрей любил говорить, что он подписывает те письма, которые имеют положительный исход, – вспоминала Падучева. – Вот он подписал письмо Дувакину, и Дувакину устроили прекрасную фонетическую лабораторию при университете. И он там записывал самых разных замечательных людей. Так что это письмо возымело действие.
«Кажется, это было единственное письмо, достигшее своей непосредственной цели, – пишет Фрумкина. – Иван Георгиевич Петровский был интеллигентным человеком и крупным ученым. Говорили, что, узнав о решении Ученого совета филфака, он поморщился и сказал нечто вроде “Что это они так поторопились?” Достоверно же известно следующее: Петровский отменил решение Ученого совета филфака, но отстранил Дувакина от преподавания и направил его в должности старшего научного сотрудника в Научную библиотеку МГУ, более известную как “Горьковка”. Там Дувакин без помех проработал много лет, создав уникальную фонотеку».
В январе 1968 года приговорили к 7 годам строгого режима журналиста Александра (Алика) Гинзбурга, составившего «Белую книгу» по материалам суда над Даниэлем и Синявским, и помогавшего ему в этом Юрия Галанскова.
В августе 1968 года Советский Союз ввел войска в Чехословакию для подавления так называемой «Пражской весны» – периода либеральных реформ в стране. Протестуя против этого, 25 августа 1968 года на Красную площадь вышли восемь человек: Константин Бабицкий, Татьяна Баева, Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Вадим Делоне, Владимир Дремлюга, Павел Литвинов и Виктор Файнберг – с плакатами «Позор оккупантам!», «За вашу и нашу свободу!», «Мы теряем лучших друзей». Через несколько минут они были избиты и арестованы. Двое из них – Лариса Богораз и Константин Бабицкий – были лингвистами.
– Накануне, – рассказывает Апресян, – в двенадцать часов Косте Бабицкому звонит Лариса, – я в это время был в походе с Мельчуком на Алтае, но потом я всю эту историю от Кости узнал, – и говорит: пьянка отменяется. Точная фраза. Костя говорит: как хотите, я пойду один. Ну, вышли все. Что там случилось, известно.
– Про «пьянка отменяется» я ничего не знаю, – замечает Александр Даниэль. – Никогда от матери не слышал, что она пыталась уговорить Костю не ходить. Накануне она сама твердо знала, что пойдет, это точно. Значит, если Апресян прав и такой звонок был, то объяснение этому может быть только одно: она хотела Костю уберечь. Она его очень уважала как ученого.
– Тут мне опять повезло, – рассказывает Мельчук, – как много раз в жизни невероятно везло, потому что этим летом я был в походе на Саянах и в предгорьях Алтая и там очень сильно повредил себе ногу – разрыв связок, разрыв хрящей. Мы вернулись в Москву на воскресенье позже, чем была эта демонстрация на Красной площади. Поэтому я на нее не попал. Но вообще я оказался бы при всех вариантах в тяжелом положении: может быть, побоялся бы пойти, тогда страдал бы от своей трусости, или пошел бы – и оказался бы в тюрьме, как все они.
Я очень дружил с Костей Бабицким, я ездил к нему в ссылку дважды. Так что это все было совершенно ужасно. Меня вот бог миловал – я вернулся и попал в больницу, таким образом это меня миновало. Но, конечно, промолчать я не мог – я начал повсюду писать.
«В нашем институте, – пишет Фрумкина про Институт языкознания, – происходило много отвратительного, но последствия этих чисток и разбирательств были не столь разрушительны, как в Институте русского языка. Там с некоторого момента Ученый совет стал собираться как будто специально для того, чтобы изгонять одного за другим людей, воплощавших лучшее, что было тогда в русистике, и не только в ней.
Кто-то посмел воздержаться, когда на голосование было вынесено требование одобрить вторжение. От кого-то другого потребовали осудить тех, кто воздержался, а в результате – выгнали всех. Ю.Д Апресяна, Л.Н. Булатову, Э.И. Хан-Пира и Н.А. Еськову – за подписи под тем самым письмом, которое Игорь Мельчук отправил без меня[77]. Л.Л. Касаткина – за выступление против вторжения. Лену Сморгунову и Володю Санникова, организовавших с помощью самого Тарковского просмотр еще не вышедшего на экран фильма “Андрей Рублев”, выгнали именно за это. Наконец, несколько крупных ученых, членов КПСС, решили не связываться с тем, что в просторечии называлось “коллективка”, поскольку совместные действия вменялись в вину уже как таковые. Они послали письма – кто прямо в ЦК КПСС, кто – в райком или горком, но каждый только от своего имени. В этих письмах в достаточно обтекаемых и юридически безупречных выражениях отстаивалось право граждан обращаться в высшие инстанции с письмами, в том числе – с прошениями в чью-то защиту. Их вынудили уйти, не помню уже, с какими формулировками.
Поистине гордиться могла тишайшая и незаметная Татьяна Сергеевна Ходорович. Неожиданно для всех она послала обращение в ООН! Ее тоже выгнали, хотя была она вдовой с тремя детьми. <…> Исключили из партии и вынудили уйти Виктора Давыдовича Левина, замечательного специалиста по истории русского литературного языка, одного из авторов “Словаря языка Пушкина”. Примерно так же поступили с крупнейшим русистом и специалистом по фонетике Михаилом Викторовичем Пановым. Выгнали даже Виталия Шеворошкина, нашего ровесника, уникально талантливого индоевропеиста с мировым именем, расшифровавшего древние письменности – лидийскую и карийскую. Прежний Институт русского языка Академии наук, вместе с его атмосферой, ушел в небытие, как Атлантида».
Избавляться от обладавших чрезмерным с точки зрения власти гражданским самосознанием людей стали повсюду, но в разных местах это происходило по-разному, и иногда расправа оказывалась немного отсроченной.
Мягче всего обошлись с подписантами в Институте славяноведения.
– Когда началось все это подписантство, – рассказывает Светлана Михайловна Толстая, – в институте никаких специальных репрессий не было. Но администрация должна была что-то сделать, как-то отреагировать на это. И они вызывали на заседание партбюро вместе с дирекцией этих подписантов, и тем нужно было сделать вид, что они покаялись. Как они каялись, я не знаю, я слышала только рассказ про Топорова. Владимир Николаевич выслушал их и потом произнес речь, наверное, на полчаса, не меньше. Вообще он очень молчаливый был. Очень редко позволял себе говорить. А там он все назвал своими именами. Все сказал очень точно: как он относится вообще к советской власти, ко всему, что делается у нас. Они сидели открыв рты, они никогда ничего подобного не слышали, потому что таких слов не говорили. Никто вообще себе не мог этого позволить. И вот они его выслушали, а потом сказали ему: «Ну что же, спасибо вам за откровенность!» И он ушел.
– Ужасна судьба людей, которые потом вынуждены были отказываться от своей подписи, – говорила Падучева. – Николаева, например, должна была каяться в дирекции [Института славяноведения] за то, что она подписывала письмо, кажется, в защиту Синявского и Даниэля. Унижение там какое-то было. Ну, Николаева – крепкий человек.
– Николаева каялась, да, – рассказывает Анна Дыбо. – Это обсуждалось дома. Насколько я помню, там надо было какую-то ритуальную фразу произнести. Нет, отец тогда не думал, что Таня сделала что-то постыдное, говоря, что понятно, что женщине тяжело, и так далее. Но она, да, произнесла какую-то фразу ритуального характера типа «Беру свои слова обратно».
– А еще подписантам нельзя было защищать диссертацию, – продолжает Толстая. – То есть не было такого запрета – защищать диссертации, но нужны были характеристики. А характеристику, конечно, не подписывали таким людям, потому что она где-то в райкоме утверждалась, партбюро, то-сё. Поэтому Вячеслав Всеволодович [Иванов] защищал в конце концов в Вильнюсе. Дима Сегал уехал просто.
– За подписание письма в защиту Гинзбурга в 1968 году меня стали увольнять, – рассказывает Жолковский, работавший в это время в Лаборатории машинного перевода при Инязе. – В 1968 году была Пражская весна, и я услышал по радио, по «Голосу Америки», выступление Павла Литвинова. Подумал: люди вон что делают, а я что же? И побежал подписывать письмо – к Наташе Светловой (будущей Солженицыной), нашей хорошей знакомой. Говорю: «У тебя, наверное, есть что-нибудь подписать». Она отвечает: «Понимаешь, считается, что, если человек не кандидат наук, это и веса никакого не имеет, и риск у него слишком большой, так что тебе не надо». Я говорю: «Давай-давай, подпишу».
Но уволили Жолковского не в 1968 году (хотя тогда и отозвали характеристику для защиты диссертации), а лишь в феврале 1974-го, когда арестовали и выслали Солженицына.
В том же 1968 году был отправлен в психиатрическую больницу математик Александр Есенин-Вольпин – за участие в организации «митинга гласности» 5 декабря 1965 года, приуроченного ко Дню конституции и призывавшего к открытости суда над Даниэлем и Синявским. Участники митинга держали плакаты «Уважайте советскую конституцию!».
«В начале весеннего семестра 1968 года, – пишет А.Д. Вентцель, – математика Александра Сергеевича Есенина-Вольпина насильно забрали и поместили в психиатрическую больницу (за что? – может быть, за то, что, будучи специалистом по логике, он показывал, как, пользуясь советскими законами, можно отстаивать права личности). Математики были недовольны. Кто-то составил письмо, требующее его освобождения; ходили, собирали подписи. Подписало очень много народу, считается, что девяносто девять. Подписал и я – в основном чтобы заявить свое несогласие с действиями властей. Разумеется, я не задумывался о том, дает ли это козыри в руки темным партийным силам на механик