— Максим имел в виду другое...
Где же он все-таки? Выйти бы на кухню посмотреть, спросить. А то впечатление, будто собрались без именинника и поминают заочно. Неуютно и непонятно как-то. Антон наскоро взял в рот еще кусок и, дожевывая, стал выбираться из-за стола.
Аня курила на кухне у окна как человек, давший себе передышку. Еще одна молодая женщина курила за столом, третья мыла у раковины посуду. Увидев смутившегося у двери Лизавина, Аня приветливо поманила его к себе, взяла под руку, но с присутствующими не познакомила, возможно, потому, что надо было договорить.
— ...дело в том, что принимают теперь только пять килограмм. А ему главное табак. Хоть все пять килограмм табаком.
Как изменилась, отметил Антон. Совсем другая женщина. Даже курит. Нет, ну как теперь спросить?..
— Сало надо обязательно. Оно не портится,— сказала сидевшая за столом и посмотрела при этом на Лизавина, как будто спрашивая его авторитетного мужского подтверждения.
— Да, сало не портится,— подтвердил Антон Андреевич. Зачем-то попросил сигарету и прикурил у Ани.
Остальные помолчали, дожидаясь, пока он с этим справится.
— А верно, что к Лифшицу вчера приходили? — спросила, дождавшись, та же из-за стола. Она опять обращалась к Антону — то ли видя, что его приблизила к себе хозяйка, то ли авторитетность его произвела впечатление.
— Не знаю... я не в курсе. Я только приехал в Москву,— пробормотал кандидат наук.
— Говорят, по радио передавали.
— У меня приемника нет. Сломался,— ухватился Лизавин за возможность сказать чистую правду, не роняя себя и одновременно уводя от скользкого, непонятного места в подробности, может быть, излишние.— А чинить отказались. Говорят, таким динозаврам место на свалке, для них и ламп уже не выпускают. А мне жалко...— Надо было как-то остановиться, но он не знал как. К счастью, пришли из комнаты за чашками и чайниками. Судомойка, наспех вытерев руки, пошла хлопотать, сидевшая за столом придушила окурок о пепельницу и тоже последовала за ней. Аня осталась еще на несколько затяжек.
— Вы удивлены? — взглянула она сбоку на Антона.
— Не то чтобы... но как-то...
— Да, столько народу. Я не ожидала. Половину сама вижу впервые. Даже большинство. Пришли с деньгами, сами всего накупили. Некоторые приходили к нам прежде. Максим ведь весь был в отношениях. Для многих столько сделал... видите, как его любят. Но всех я, конечно, знать не могла.
— А... а где он сейчас? — наконец воспользовался удобным поводом поинтересоваться Антон.
— Пока все там же,— сказала она устало и грустно. Затушила окурок, на миг прикрыла глаза — под ними сразу выявились тени, кожа расслабилась морщинками.
— Аня! — позвал кто-то из комнаты.— Аня, на минутку, ты нужна.
— А вам я вправду обрадовалась, — сказала она. — Вы не останетесь немного потом, когда все разойдутся?
— Не знаю... Я как-то...
— Аня! — крикнули еще раз.
— Иду!.. Останьтесь, если можете. Я хотела с вами поговорить... показать кое-что.
Это решило дело. Признаться, Антон Андреевич уже был не прочь улизнуть. Не потому, что все менее уютно становилось ему от догадок, которых не требовалось и подтверждать, разве что уточнить подробности. Но просто — что было делать среди чужих столичных людей приезжему провинциалу, который к их неведомым делам не имел никакого отношения? В самом же деле, никакого, это он мог и объяснить, и доказать, если потребуется. Он оставался в квартире из интереса главным образом личного. Туалетная бумага, и та оказалась здесь не простая, а иностранная, с изображением почти настоящих стокроновых кредиток — наверное, чтоб люди могли хоть так примерить приятное и лестное чувство презрения к деньгам. Нет, вообще любопытно. Однако позицию себе Антон даже внешне обеспечил посторонне-наблюдательную: за стол, в тесноту, не вернулся (тем более что перекусить успел достаточно), а стал в двери у притолоки, с дистанции как бы обозревая сцену и пытаясь вникнуть опять в смысл растрепанного спора.
— Только не говори мне, что нация есть коллективная личность. Коллективная личность — это ансамбль песни и пляски, в фольклорных костюмах с притопом в общий такт, вот что это такое.
— Но человек не может быть сам по себе. Есть ценности извечные, есть формы общего существования...
Похоже на фантики, с усмешкой подумал вдруг Лизавин. Всюду фантики. Я, кажется, помешаюсь на них: осколок подслушанного разговора, обрывок чьей-то жизни вне контекста — везде преследует, мерещится мне то же чувство. И так ли уж я рвусь соединить? Может, по-настоящему я просто робею, вот как сейчас. Может, каких-то связей, смыслов я просто иногда не хочу допускать в сознание... Рядом, у другой притолоки, пристроился непонятных лет человек с жидкой растительностью на темени, с белесыми висячими усами, в старом свитере и поношенных нерусских джинсах на тощем заду (рублей на полтораста джинсы, прикинул Лизавин, впрочем не считавший себя в таких вещах знатоком).
— Ну да, в комитет комсомола с этим уже не пойдешь, в партком тоже, а прилепиться к чему-то надо.
— Не вижу, над чем тут иронизировать. Мы пережили распад многих привычных форм и ощутили, как нам не хватает чего-то. Возьмите в этом смысле Запад...
— Затшем Запад, затшем форм? — внезапно обратился к Антону тщедушный сосед, причем не только джинсы, но и выговор оказался у него совершенно не русский.— У нас сидит вот здесь в шее: все форм, все организаций, порядок, бизнес.— Чувствовалось, что его давно тянуло вставить слово, но, не будучи здесь своим, он стеснялся недостаточности языка и в Лизавине просто нашел, не выдержав, ближнего слушателя, к которому можно было обращаться вполголоса, в то же время не упуская застольного спора — а такой разговор, такой общество за стол — там я не могу иметь. Только здесь.
— В самом деле? — осторожно сказал Антон.
— О да! О чем ми говорит? За какой партия голосовать, какой демонстрация идти, какой машина купить, куда дешевлей путешествовать. Все деловой практик, политик. У вас даже политик — духовный... как это сказать?... проблем. Практик ви не влиять, это делайт другие. Все становится духовный проблем.
— Мы страна Достоевского,— скромно усмехнулся Антон Андреевич. Впервые он беседовал с иностранцем, и что-то ему в этом не нравилось. Как будто он представлял кого-то и вынужден был принимать комплименты без уверенности, что заслужил их. Даже без уверенности, что это вообще комплименты. Да, он все более чувствовал, что в этом доме лучше быть осторожней.
— ...но согласитесь, наш опыт страдания в самом деле позволяет постичь что-то, другим недоступное,— доносилось из-за стола.
— Что он говорийт? — навострился вместе с Лизавиным иностранец.
— Да примерно о том же, что мы. О Достоевском,— осторожно подыскивал слова Лизавин.— И что у нас проблемы всегда мировые.
— ...как будто эскимосы, или я не знаю кто, терпели меньше нашего. И что им такое открылось?..
— Что он говорийт? — не понял опять собеседник то ли услышанной фразы, то ли Антонова объяснения.
— Ну, я же примерно сказал,— успокоил его Лизавин, как переводчик, уверяющий, будто передает длинную речь своими краткими словами без утраты смысла — хотя на самом деле ему просто стала в тягость эта работа.— Что у нас даже обыденность жизни может означать не то, что у других, перенести в другие измерения. Как выразился один наш провинциальный философ, Милашевич — имя вам ничего не скажет, вы вряд ли слышали, но замечательный, своеобразный ум,— не удержался Антон от возможности познакомить с Симеоном Кондратьевичем европейского представителя: — в провинции быт становится бытием. Именно потому, что он не устроен и в сущности ужасен, из него, глядишь, рождается мечта о мгновенной ослепительной вспышке, которая все изменит и всем осветит путь.
— О да,— согласился неизвестно с кем собеседник.
Кто-то из-за стола по-свойски протянул им, предлагая, рюмки с вином, и оба с удовольствием взяли, уже почувствовав жажду.— Ви даже не представляйт, как ви прав.
— Как знать, может, и представляю, — усмехнулся опять Антон Андреевич (между тем сам стараясь задержать и запомнить какую-то родившуюся в этом экспромте мысль, чтобы над нею еще подумать).
— Ваш здоровье,— чокнулся белоусый, выпил одним глотком, по-русски, с наслаждением, крякнул и, утерев пальцем усы, продолжал: — Хорошо! Вы не чувствуйт, у вас... как это сказайт?.. Все приключений, все открыт. Я заказывайт здесь билет в театр, неделя назад, и сегодня не знаю, будет, не будет. Мне интересно. У нас все знайт заранее, все определен, все можно. Но это нет свобод. Это есть форм. Понимайт? Свобода я дышу здесь. О, ви сами не понимайт, ви не чувствуйт...
— ...а себя обеспечиваем с грехом пополам,— продолжали между тем за столом.
— С кем пополам? — вновь встрепенулся собеседник. После рюмки (неизвестно, впрочем, какой по счету) он, кажется, все более проникался общим самочувствием.
— С грехом,— попробовал объяснить кандидат наук. (Черт подери, чего он от меня хочет?) — Ну, так у нас говорят: с грехом пополам.
— Пополам?
— Да. По-вашему, как бы сказать, фифти-фифти.
Пятьдесят процентов одного, пятьдесят другого.— От непонятной досады на Лизавина нашло вдохновение.— Я, знаете, не силен в языках. Учительница уверяла, что я по-английски говорю почему-то с французским акцентом. Хотя французского я не знаю совсем. Да и она, по-моему, не знала. Вот Максим хорошо говорил. На разных языках. Вы ведь знакомый Сиверса? — завершил он свой пассаж, внутренне изумляясь собственной виртуозности.
— Да, да,— отчего-то сник и погрустнел собеседник, как будто выпил существенно больше Антона.
— ...тогда, простите, бессмысленно спорить и выяснять. Как говорится, на хрен слепому очки,— вырвалось из шума.
— На хрен? — уловил иностранец опять непонятное слово.— Что это — хрен?
— Ну, это я не знаю,— замялся кандидат наук, чувствуя, что буквально-огородное толкование не пройдет, не внушит доверия.— Хрен... не знаю, как по-вашему... какой у вас язык?.. ну, по-латыни, наверно, penis.