Не знаю, что и отвечать. Мусульмане тоже радуются, когда близкий умирает шахидом. А безгрешность детей заставляет верить в существование рая. Иначе… Иначе трудно примириться с устройством мира. И вообще, дети принимают реальность по факту такой, какая она есть. Выросшие на войне считают её нормой. Известно, юные бойцы бесстрашны, не видели жизни, чтоб противопоставить её смерти. Скорее всего, Лунтик вскоре отправится за этими детьми. И вот несутся они по ухабам, не сегодня завтра он погибнет, впереди раненые, которым срочно требуется помощь, где-то далеко муж и трое детей…
Да. А я буду жить. Кстати, ещё в детстве поняла, что у меня есть будущее. Это произошло внезапно. Давай расскажу. Однажды в школу пришли какие-то люди и вместе с нашими учителями по одному приглашали восьмиклассников на беседу. Я на год раньше в школу пошла, была младше остальных, но училась хорошо. И вот, приглашают в кабинет, где взрослые люди настойчиво спрашивают, кем хочу стать, о чём мечтаю, как планирую дальнейшую жизнь. И мне вдруг показалось, что они хотят что-то выведать. Такое, что знаю лишь я, но не знают они. Они были ужасно стары. Некрасивы, нездоровы. Несчастны. Это было очевидно. Им было, может, и так же, как мне сейчас, но тогда они казались мне угасшими. Потливые, больные. Пришли что-то вытянуть. Но в чём секрет? И я поняла. Они скоро умрут, а мне даровано жить. У меня есть будущее. Недоступное, недосягаемое ими. Вот и всё.
Кушать хотелось жуть. Только и думал, как бы поудачней закруглить её фразу, типа, ну всё, значит, всё. Надо бы порыться у них тут по сусекам. Хоть крупы погрызть. Но она продолжала:
– В этом есть какая-то огромная тайна, даваемая каждому. Понимаешь? Те, кто не успел её постичь, вынюхивает и выслеживает у других. Чтобы украсть. Я переживу их. Почему – не знает никто. С ходу не поняла, в чём суть, но решила ни за что не выдать. Сидела, молчала. Тут кто-то сказал: да ладно, она ещё маленькая. И прикинь, мня отпустило: значит, не будут пытать.
Печка хрустела очередным снарядным ящиком, лениво, без суеты, как накормленная скотина. Щедрое тепло. Она усмехнулась сама себе, расстегнула ворот кофты. Молчали. Может, зря так парится, бывают в жизни ситуации, как ни поступи – всё неправильно, тут обратная ситуация – любое решение верное. Мчаться спасти – правильно, потрахаться – волшебство, даже развернуться, испугавшись опасности, – такое объяснимо. Но мы живём одну жизнь, реализуем только одну цепочку событий. Это угнетает. Невозможно размножить себя, продолжить несколько альтернатив. Странный факт, девчонки, не получающие радость от секса, часто больше других к нему стремятся. Какая-то жадность, неудовлетворённость толкает искать недостающее везде, даже быть неразборчивыми. И ещё они не умеют готовить. Заметил такое. Ща было б неплохо. На языке снова возник мираж хрустящей обжигающей крымской самсы.
– Но я ведь тоже могу погибнуть в любой момент. И ничего этого больше не будет. Ты можешь погибнуть. Понимаешь?
Надо же. Не думал, что повернёт к этому. Наверное, та история плоховато вышла. Совсем расшаталась баба.
– Ты когда-нибудь ощущал, что, может, это последние твои минуты. И дальше не будет вообще-вообще ничего?
Кажется, этот вопрос уже звучал. Я понял, что она хочет этим сказать.
…Пальцы ещё несколько дней пахли ею. Как ни мыл. Хотя, признаться, специально не старался, всё-таки есть что-то в этом. Да-да, тем самым.
Воспоминание осталось острым. Не знаю, что с ней сейчас.
День, записанный красным
– Писается он.
К чему она это? И про кого? Наверное, речь о ребёнке. Сказала и осеклась. Только что тараторила, не остановишь. А теперь будто хочет уйти.
Мы разговаривали у калитки, в дом она не пригласила. Я стоял, оперевшись локтями о железную обрешётку ограды, она – с той стороны, ежеминутно оглядываясь на дом.
Обычная хата с маленьким палисадом и крошечными сенями, сетка облетевшего виноградника, укрывающая дворик, в глубине которого зиял сорванными с петель воротами пустой гараж. Из полутьмы гаража косо торчал столярный верстак, высовываясь наружу, с тисков почему-то свисали текстильные ремни. Рядом какие-то палки, железки. Бардак, в общем. Зачем она сообщает мне про ребёнка? Странная. Ну, писается и писается. Я не придал значения.
– Ничего, бывает, – говорю.
Она снова оглянулась на дом. Лет тридцать, полноватая, простоволосая. В джинсах и рубахе навыпуск, сверху накинута тонкая жилетка. Молодая ещё, из таких девушек, которых при обращении называешь «женщина», смотришь – видно, тянет семью. Не до себя ей. И ведёт себя как-то нервно. Это местные рекомендовали мне здесь поискать материал, типа «там тебе о-го-го расскажут». Но пока ничего определённого.
– Нет, это только чужие когда подъезжают. От страха, – сказала она.
Я поперхнулся, забыв, что хотел спросить. Она молча смотрела в глаза, заметил, нижняя губа её стала чуть подрагивать. Я бросил взгляд на гараж и верстак, что-то стало складываться в моей голове, не нашёл слов, пальцами потеребил волосы у виска.
– Знаете… Вы уж извините… Да и некогда мне… А присмотреть теперь некому. Ребёнок, сами понимаете… Не могу я так сейчас…
И, спотыкаясь, спешно ушла, приложив к щекам ладони.
На диктофоне остались её слова:
– Мы в погреба перебрались сразу, с начала марта. Тогда боёв не было ещё, но очень много отсюда стали стрелять, прям из Боровского. Говорили, что скоро в ответ сюда начнёт прилетать. Наши, элэнэровские, стояли, где Смоляниново, там. Примерно через неделю или две после начала из погребов мы вылезли за водичкой утром, видим, на вышке лесхоза рядом с украинским висит флаг американцев. Понятно, зачем повесили его, шоб видели ребята наши из ЛНР. И шоб мы видели и понимали. И было такое, появились британцы, поляков много, много техники страшной заехало. «Айдар» был у нас, тероборона и много ещё всяких, я в них не разбираюсь. И такое началось… Разное было. Старались прятаться, лишний раз не высовываться. И вот однажды дозвонилась до нас тётя Лида, это материна сестра из Подмосковья. Связи уже почти не было, еле-еле ловило иногда. Конечно, бегаешь по улице, трубку повыше держишь, ищешь место, где лучше сигнал. Мать и пошла. Я во дворе стояла. Мама с тёть Лидой разговаривает, шо всё хорошо, пусть не переживает, бабушка держится, ей восемьдесят шесть уже и мы все живы-здоровы, короче, более-менее нормально. Но уехать никак, нас уже не выпускали. Страшно, конечно, всем было просто так сидеть и ждать, шо будет. Ни выезда, ни въезда никуда не было, ни на Украину, никуда в общем, всё это было перекрыто, даже не могли мы хлеба купить, три месяца без хлеба жили, и мосты через Донец были взорваны. И вот, смотрю, какой-то военный возле мамы остановился, услышал, наверное, шо по-русски она. Машину остановил, с автоматом вылез, на мать направляет и говорит, что давай сюда швыдко свий тэлефон, ми пэрэверяемо, таки як ти сдают позиции наших хлопцив и гэроив и Украина гинет через таких бабив, як ти. Но говорит не чисто, а на ломаном, не западенец, просто когда говорят патриоты украинскими словами, но русским произношением, это сразу слышно. В наколках такой весь и усы длинные, но молодой. Я украинский хорошо знаю, в школе учили, а бабушка у нас чисто по-украински говорит, вот без этого галичанского, как сейчас. Ну так шо. Мама ему и говорит, нет, не дам я вам телефон, это особиста ричь была, короче, не дам вам телефон, мол, в моём телефоне информация, которая конфиденциальная и вам ну как… не положено, в общем. Шо боюсь ограбления, говорит, я вас не знаю, ну или давайте удостоверение покажите, кто вы, по какому поводу. А он автомат направляет – ну-ка, сепарка, давай сюды швидко на першее сиденье, едем в штаб к начальнику. Мама упёрлась – никуда не поеду, телефон не дам. Страшно, конечно, было, он с этим автоматом направленным, мать стоит перед ним, и ничего не сделаешь. Ладно, говорит, щас приыде наш командир, разбэрэца, хлопнул дверью, поехал. Вроде обошлось, но видно было, разозлился. Только он уихал, мать бежит ко мне, давай быстренько, помогай с телефоном срочно. Там только три русских номера у неё было. Тёть Лида, потом ещё тётя, она двоюродная маме в Воронеже и родственники в Ивановской области, город Приволжск. Я телефоны стёрла, историю удалила, кэш тоже вроде нажала «очистить» и даже фото полистала, но там у матери ничего опасного. Пошла быстро свой телефон очищать. Тут как раз они и подъехали. На машине было написано «Правый сектор».
Она ретировалась, я стоял и смотрел на проклятый верстак, висящие путы, вглядывался, стыдясь себя, в разбросанный по полу гаража хлам.
Ушла, ничего не объяснив, но из этих оборванных слов вытек ужас, остался висеть в воздухе. И не растворялся.
Синдром рассеяния
«А ты к Наташке загляни, – сказал кто-то, – она всем нормальным пацанам даёт».
И вот обшарпанный подъезд пятиэтажки, обитая дерматином дверь, в пакете звякает пара крымского портвейна, звонок не работает, тук-тук. Привет. «Привет», – полуулыбка. Удивлена, но радушна. Бедный уют пожелтевшей от старости квартиры, тёплая теснота пятиметровой кухни, два потёртых стакана с золочёной каёмкой.
– Слышала, у вас там разгон от начальства, – говорит она.
Есть в ней особенность, которая задаёт первое впечатление, – небольшая родинка над верхней губой. Из-за этого, даже когда она серьёзна, видится полуулыбка, что-то смешливое, скрытая ирония. Большие доверчивые глаза, пухлые губы. Кажется, открытый, очень весёлый и лёгкий человек. Садится рядом на табурет, дружески касаясь плечом, улыбается, бросив взгляд. На внутренней стороне запястья мелькает продольный шрам. Тренькают стаканы.
– Да нормально вроде, – отмахивается насчёт работы.
Раньше работала медсестрой в большом госпитале, сейчас перевели поближе к краю, где её первый раз и увидел. Конечно, грязи и крови больше, статус не тот. Плюс мужланщина, сапоги, на «вы» никто не назовёт. Но, кажется, не особо и сожалеет. Приветливая, всегда говорит с раненым, в каком бы состоянии тот ни был. Обычно айболиты строгие, это тоже правильно, всё-таки здоровье – большая ответственность, много всяких мелочей и нюансов, которые нужно неукоснительно соблюдать и больному. Но она по-другому. Как мать. Пожалеет, разговорит, улыбнётся. Всегда спрашивает, кто дома ждёт, из каких краёв да что там хорошего. Плюс родинка…