Ленинград и Москва торжественно встречают полярников. Экспедиция на Северный полюс закончилась блестящей победой. Шмидт обдумывает новый план исследования Арктики.
Но еще в первых числах февраля один из старых товарищей конфиденциально сообщил начальнику Главсевморпути: «наверху» им недовольны.
Товарищ сказал: сложилось мнение, что Главсевморпуть не обдумал всерьез всех деталей операции по снятию четверки папанинцев, довел дело почти до трагического исхода.
Шмидт устало пожал плечами — разговора он не поддержал, было не до того. Да и старому товарищу на этот раз не поверил. Ведь ясно же: если люди остаются на полюсе, чтобы узнать, как и по какому маршруту дрейфует лед, то, сколько ни гадай, заранее путь их льдины не угадаешь.
Шмидту, однако, пришлось вспомнить об этом разговоре летом того же 1938 года, когда в одной из центральных газет появилась статья, в которой Главсевморпуть резко критиковался за «самоуспокоенность и зазнайство», проявленные при снятии со льдины папанинцев. Имя Шмидта в статье названо не было, но не вызывало сомнения, в чей огород камешек.
Через полгода Шмидту сказали, что с Арктикой ему придется расстаться.
Но всему этому еще предстояло случиться.
А в феврале 1938 года Шмидт, гордый новой победой в изучении Арктики, счастливый оттого, что папанинцам больше не грозит беда, разъезжал вместе с четырьмя зимовщиками по Москве с одной торжественной встречи на другую.
Это был зенит его славы, время, когда во всей стране, да, пожалуй, и во всем цивилизованном мире невозможно было найти человека, не знавшего его имени.
Недаром один из шведских полярников сказал в те дни, что результаты воздушной экспедиции на полюс и работа дрейфующей станции по своему значению могут быть сравнимы с открытием Америки Колумбом или первым кругосветным путешествием Магеллана.
Подводя итоги…
Они не могли понять, что Шмидт умирает. Это нелепое младенческое недомыслие доводило Ирину Владимировну до отчаяния. Муж сдавал на глазах, а все — и друзья, и знакомые, и совсем незнакомые люди — обращались к нему по-прежнему со своими делами и заботами, будто ничего не случилось.
Как всегда, почтальонша по утрам приносила им толстые пачки писем. И, как всегда, многие из них были просьбами о помощи. Ирина Владимировна давно уже взяла на себя обязанности секретаря мужа. Когда состояние здоровья Шмидта резко ухудшалось, ей приходилось писать, что Отто Юльевич тяжело болен, поэтому ни сейчас, ни в ближайшие месяцы он, к сожалению, ответить не сможет.
Кажется, яснее не скажешь. Но многие ей не верили, писали вновь, настаивая и даже требуя, чтобы им ответил сам Шмидт. У них в голове не укладывалось, что герой легенд, совершавший столько раз невозможное, удивлявший своими подвигами мир, может быть больным и бессильным.
Удивительно, но и друзья и знакомые, видевшие, как изменился Шмидт за последние годы, не могли поверить в его близкую смерть. Ведь сколько раз — и после челюскинской льдины и в сорок пятом — медики твердили: угрожающее положение, возможен летальный исход. Но он поднимался вопреки всем недобрым прогнозам и жил широко, размашисто, по-шмидтовски. Да и сейчас разве он похож на умирающего? Конечно, приходится лежать. Но ведь не киснет, не опускается — спорит, шутит, смеется. Значит, опять встанет.
А ему становилось все хуже. Весной сорок шестого, когда врачи разрешили вернуться из Крыма в Москву, было лишь временное отступление болезни. Процесс остался — и в легких, и в горле. Врачи выпустили его в мир с великим множеством ограничений. От него требовали: беречься, беречься и беречься. А он за полгода в санатории истосковался по нормальной жизни. Недаром незадолго до отъезда из Крыма он писал одному из первых своих сотрудников по отделу эволюции Земли — Левину: «Дорогой Борис Юльевич! Спасибо за книжные и журнальные новинки, которые Вы мне так любезно послали. Это было замечательной пищей для удалившегося — невольно— в духовную пустыню».
И вот он снова в Москве, где астрономы и геофизики спорят о его теории. Как же возможно беречься? Это тем более нелепо, что Шмидт знает: к его возвращению готовились и единомышленники и оппоненты. На начало июня в Государственном астрономическом институте назначен доклад. Уже вывешены объявления, разосланы повестки. И тут врачи восстают: Шмидту еще нельзя помногу говорить. Он не может с ходу одолеть их напор и сдается: ладно, пусть снимают доклад. Но письма противников, их статьи в печати, на которые он уже знает, что возразить, побуждают к немедленному действию. Нет, он не имеет права отказаться от доклада, он должен защитить свое детище. Молчание будет походить на предательство. И Шмидт торопливо — чтоб не опоздать, чтобы в Астрономический институт не сообщили о его отказе — пишет карандашом записку Козловской: «Дорогая Софья Владиславовна! Обдумав положение, я пришел к выводу, что доклад в ГАИШ должен состояться при любых условиях. Беречь горло буду до и после. Прошу Вас поэтому ничего не говорить об отмене…»
И он делает доклад, выступает в прениях, парирует возражения оппонентов. Его речь, как всегда, блистательна, в ней все прежнее: неожиданные идеи, четкие аргументы, изящная колкость острот, взрывной темперамент. И никто из сотен людей, сидящих в зале, не может поверить, что этот человек только несколько часов назад встал с постели, что после окончания диспута он — ценой невероятных усилий — доберется до дому и свалится опять в постель. Потом несколько дней будет приходить в себя и говорить шепотом, а то и вовсе молчать и только писать коротенькие записки на вырванных из блокнота листках.
Иногда на недели мир суживается для него до размеров квартиры, комнаты, кровати. Но и это чаще всего не потерянные дни. Он продолжает работать над своей космогонией.
А когда болезнь отступает, когда хватает сил на то, чтобы встать, надеть костюм, завязать галстук и старательно бодрым шагом (чтобы жена не остановила) дойти до лифта, Шмидт садится в машину и едет в институт. Ведь он — директор, и отнюдь не формальный директор, ни один важный вопрос жизни Института теоретической геофизики не решается без его участия.
Причем в этом качестве он отнюдь не всегда — сплошная гуманность и доброта. Когда нужно, Шмидт умеет показать силу своего гнева, умеет «культурно выпороть», как некогда заметил пилот самолета-разведчика Павел Головин.
И след такой «порки» — весьма своеобразный — остался в письме одного сейсмолога: «Многоуважаемый и дорогой Отто Юльевич! Мы, сотрудники сейсмологической лаборатории (беру на себя смелость писать от имени всех) очень рады, что уход лаборатории из института не состоялся и мы остались с Вами. Это выход, о котором мы мечтали. Я никогда не забуду того совещания в сейсмолаборатории, когда Вы меня чуть не избили за моделирование. Во всяком случае, я именно так себя чувствовал. Да и сейчас это, пожалуй, еще не прошло. Выздоравливайте! Вас очень не хватает».
Болезнь не изменила его нрава. Поэтому и у научного сотрудника та же реакция на критику, что у лихого пилота, — «выпороли», «избили». Но главное, что при этом сейсмолог рад остаться под началом Шмидта, не хватает ему директора. Да, это надо уметь так «избивать» и «пороть», чтоб не отталкивать от себя людей, а только еще больше привязывать их к делу. Тут ведь каждая нота голоса имеет значение. Раздражения, грубости даже на болезнь никто не спишет.
То в институте, то у него дома, то на даче регулярно идут семинары по космогонии, по два, по три, а когда хватает сил, и по четыре раза в месяц. Метод прежний — мозговой штурм. Один из сотрудников отдела эволюции Земли или кто-нибудь из приглашенных ученых делает доклад, а потом все — ватагой — набрасываются на его построения, стараясь смять, сломать, уничтожить конструкцию. Работа идет, как на специальном автодроме, где, испытывая на прочность только что сконструированный новенький автомобиль, его бьют о стены, гонят на немыслимо крутой уклон, заставляют падать и переворачиваться колесами вверх. Безжалостная работа! Она требует изощренности ума, напряжения всех способностей и знаний. Торопливые одобрительные слова здесь считаются дурным тоном. Идет турнир — кто выищет зазор в логических выкладках? Где слабина, где просчет, где ненадежен фундамент?
И под этим дружным напором теория обретает все более стройный вид. Уже кое-что вполне определенно можно сказать о захвате двумя космическими телами третьего. Вероятность его мала, но не исключена вовсе. Генрих Францевич Хильми вслед за Шмидтом строго математическим путем показал необоснованность теоремы Шази. Это переворот в фундаментальной проблеме. Под одну из важнейших идей Шмидта подведено основание из строгих и бескомпромиссных формул.
Однако становится все более ясно, что захват — пока все же гипотеза и ему еще долгое время пребывать в этом качестве. Главное другое — проследить возможные пути построения планет из газопылевого облака. И работа в этом направлении все расширяется.
Статьи, лекции, доклады, с которыми выступает Шмидт, увеличивают ряды сторонников его теории. Некоторые из них переходят на работу в отдел эволюции Земли. Число его сотрудников растет. А с ростом отдела появляется возможность и более широким фронтом атаковать проблему.
А тут и болезнь как будто отступает. Летом сорок шестого и вовсе возникает надежда, что ему удастся справиться с туберкулезом. Ведь пришло время, когда все науки движутся вперед семимильными шагами. Шмидт работает над космогонией, а во всем мире медики бьются над проблемами самых трудных и опасных болезней.
4 августа 1946 года Шмидту передают короткую записку Президента Академии наук СССР Сергея Ивановича Вавилова: «Глубокоуважаемый Отто Юльевич! К Вам приедет Л. С. Штерн переговорить о возможности лечения Вас стрептомицином, который (к сожалению, в небольшом количестве) привез в Москву его изобретатель профессор Ваксман из Принстона и передал в мое распоряжение… Надеюсь, что стрептомицин Вам несколько поможет».
Шмидт тоже надеется. Всю жизнь именно вера в науку, в разум питала его оптимистический взгляд на мир. Он убежден, что медицина в конце концов справится и с человеческой немощью — противоестественной по самой своей сути. Весь вопрос во времени. Так, может, ему повезло? Может, надежное средство появилось именно тогда, когда ему оно больше всего нужно?