Этот? Это он?
Потом еще одна убийственная вспышка смеха.
Я бросился домой и…
Стал жить дальше.
Мистер Бевинс упал на колени.
Его оболочка замигала между его разными «я», какими они были в предыдущем месте:
Женственный, но ласковый мальчик, с которого многочисленные сестры пылинки сдували;
Усердный ученик, корпящей над таблицей умножения;
обнаженный молодой человек в каретной, тянущийся к Гилберту, чтобы нежно его поцеловать;
Хороший сын, позирующий для дагерротипа по случаю дня рождения;
Багроволицый, раздавленный катастрофой, со слезами, струящимися по лицу, с мясницким ножом в руке, фарфоровой чашей на коленях.
Вы помните, спросил он, когда я впервые пришел сюда? Вы были так добры со мной. Убеждали остаться. Помните?
Я был рад услужить, ответил я.
Я только что вспомнил кое-что еще, сказал он удивленным тоном. Один раз с визитом приходила ваша жена.
Я ничего такого не помню, строго сказал мистер Воллман. Моя жена, полагая, что моему выздоровлению наилучшим образом будет способствовать период одиночества, предпочитает меня не посещать.
Друг, сказал я. Хватит. Давайте говорить откровенно. Я многое помню. И подозреваю, что и вы тоже.
Вовсе нет, сказал мистер Воллман.
Сюда приходила пухленькая, сияющая женщина, сказал я. Год или около назад. И вспоминала многое, связанное с ее жизнью (многочисленных детей, превосходного мужа), и благодарила вас — благодарила вас, представьте себе, — за вашу раннюю доброту к ней, которая, как она сказала, «позволила мне прийти в невинности к тому, кто стал великой любовью моей жизни». Она поблагодарила вас за то, что привели ее «на дорогу к любви» и никогда (ни разу) не были грубы с ней, только добры, всегда нежны, расположены и предусмотрительны. «Настоящий друг» — так она вас называла.
Слезы катились по щекам мистера Воллмана.
Она оказала вам честь, сэр, придя проститься. Она стояла у вашей могилы, говорила, что не сможет в будущем соединиться с вами, потому что должна лежать рядом с этим новым парнем, ее мужем, который…
Пожалуйста, сказал мистер Воллман.
Который был гораздо моложе, сказал я. Чем вы. То есть ближе к ее возрасту.
Вы, резко сказал мистер Воллман. Вы вскрыли себе вены и истекли кровью на полу кухни.
Да, сказал я. Истек.
Много лет назад, сказал он.
О, очень много лет назад, подтвердил я.
Боже мой, сказал мистер Воллман, и его плоть истончилась до толщины пергамента, судороги прошли по его телу, и его оболочка замигала между разными «я», какими он был в том предыдущем месте:
Свежеликий ученик в заляпанном чернилами халате;
Молодой вдовец, утирающий слезы скорби по первой жене, ногти с синим ободком от работы, несмотря на старательную попытку отмыть их перед похоронами;
Одинокий человек средних лет без всяких надежд, который только работал, и пил, и (в состоянии депрессии) изредка пользовался услугами шлюх;
Сорокашестилетний печатник крупного сложения, в парике, со вставной деревянной челюстью в день празднования Нового года в доме Уиккетов поглядывает на улыбающуюся молодую женщину в желтом платье (на самом деле почти девочку) в другом конце комнаты. И в этот момент он почувствовал себя уже не стариком, а молодым (интересным, живым, блистательным), впервые за много лет он почувствовал, что ему есть что предложить, и предложить той, кому, как он надеялся, он получит разрешение предложить то, что у него есть.
И что? — спросил мистер Бевинс. Пойдем вместе?
И стал принимать свои различные будущие оболочки (оболочки, которые он, увы, так никогда и не сможет обрести):
Привлекательный молодой человек на носу корабля смотрит на ряд желтых и синих домов, которые появляются над далекой линией берега (а в этом путешествии его имел, и хорошо имел, бразильский инженер, который многому его научил и доставил ему массу удовольствий) (и теперь мистер Бевинс знал, что вот эта жизнь для него, одобряет ее Господь или нет);
Удовлетворенный, уже давний любовник кроткого, бородатого аптекаря по имени Риардон;
Процветающий, полный человек средних лет, ухаживающий за смертельно больным Риардоном;
Старый, почти столетний, пердун, благодатно освобожденный от любых вожделений (к мужчинам, еде, жизни), его везут в церковь на каком-то чудо-сооружении, перед которым не стоит лошадь, оно катит на резиновых колесах, громкое, словно непрерывно стреляющая пушка.
Да, хорошо, сказал мистер Воллман. Идем. Вместе.
И мы, казалось, прошли точку выбора. Знание о том, что мы такое теперь, укрепилось внутри нас, и изменить это было невозможно.
И все же что-то нас удерживало.
Мы знали что.
Кто.
Достигнув, наконец, полного единодушия, мы скользко́м понеслись на восток (неровно, отскакивая от камней, кочек и стен каменных домов, словно раненые птицы, не ощущая ничего, кроме насущной необходимости достичь места назначения), мы мерцали, чувствовали слабость и становились все слабее, едва поддерживаемые некой остаточной, растворяющейся верой в нашу собственную реальность, на восток, на восток, на восток, пока не добрались до края той необитаемой глуши в несколько сотен ярдов.
Которая заканчивалась вселяющей ужас металлической оградой.
CIII
Девица Трейнор лежала, как обычно, став частью ограды и остановленная ею, она проявлялась в этот момент в виде уменьшенных дымящихся развалин железнодорожного вагона, а несколько десятков обугленных и умирающих персон, попавших в нее, как в капкан, выкрикивали самые непристойные требования, а «колеса» мисс Трейнор нещадно вращались на нескольких боровах, которые (как нам дали понять) и стали причиной крушения и имели человеческие лица и голоса, и кричали очень жалобно, а колеса вращались и вращались, перемалывали, перемалывали и переперемалывали их, распространяя запах горящей свинины.
Мы пришли извиниться.
За нашу трусость во время свершения назначенной ей судьбы.
Это всегда, каждую минуту с тех пор, грызло нас.
Наша первая громадная ошибка.
Наш первоначальный отказ от той лучшей природы, что мы принесли сюда из того предыдущего места.
Стоя рядом с горящим вагоном, я позвал ее.
Вы меня слышите, дорогая? — крикнул я. Мы хотим сказать вам кое-что.
Могущий поезд чуть сошел с путей, и языки пламени танцевали над ним, а несколько боровов из тех, что вызвали крушение, имевшие идеально сформированные человеческие лица, обратились к нам и на прекрасном американском диалекте сообщили нам в не оставлявших места для сомнений выражениях, что она не может быть и не будет спасена, что она ненавидит все это, ненавидит всех нас, а если она нам и в самом деле небезразлична, то почему бы нам не оставить ее в покое, ведь наше присутствие ухудшает ее и без того немалые страдания, напоминая о надеждах, которые она питала в том предыдущем месте, заставляя вспомнить о том, кем она была, впервые оказавшись здесь.
Крутящаяся молодая девушка.
В летнем одеянии постоянно меняющейся расцветки.
Мы просим прощения, прокричал я. Извините, что не сделали больше, чтобы убедить вас уйти. Прежде, когда у вас еще был шанс.
Мы боялись, сказал мистер Бевинс. Боялись за себя.
Опасались, уточнил я. Опасались, что наша попытка не удастся.
Мы чувствовали, что должны сохранить силы, сказал мистер Бевинс.
Мы сожалеем, что это случилось с вами, добавил я.
Вы этого не заслужили, сказал мистер Бевинс.
И особенно просим прощения, что не остались, чтобы утешить вас, когда вы упали, сказал я.
Вы предпочли незаметно исчезнуть, напомнил один из боровов.
Лицо мистера Воллмана при этом воспоминании исказила мучительная гримаса.
А потом что-то изменилось, и он стал казаться сильным и жизнеспособным, как тот человек, которым он, вероятно, был в своей мастерской, человек, который не отступил бы почти ни перед чем.
И он помчался по своим разнообразным будущим формам:
Сияющий человек в растерзанной кровати наутро после того, как он и Анна должны были консуммировать их брак (она радостно положила голову ему на грудь и протянула руку к его паху, горя желанием начать снова);
Отец девочек-близняшек, которые были похожи на Анну, только побледнее и помельче;
Отошедший от дел печатник с больными коленями, которому помогала идти по тротуару та самая Анна, уже постаревшая, но все еще красивая, они шли и переговаривались, привычно обмениваясь мнениями, не всегда соглашались (на том языке, который, казалось выработался между ними) касательно близняшек, уже ставших матерями.