— И мне не сладко, Афанасий…
Афанасий во второй раз опустил кулак на стол. Стакашик покатился и упал на пол.
— Стерва! — сказал Афанасий.
Павла закивала, Павла согласилась.
— Стерва!.. — громче сказал Афанасий и озлобился. — Я тебя с дороги… С дороги! Нищую!.. Голую!.. Шоссейную!.. В дом пустил! В дом!.. Ноги мне мыть должна! Благодарна по гроб, что в дом… что хозяйство… что все это…
Павла смотрела на него с жалостью. Из-за нее мучился человек. Нехорошо. Ах, нехорошо!
— Ноги мыть! — кричал Афанасий. — Сапоги целовать!..
У Павлы вздрогнули, побледнели глаза. Вспыхнуло недавнее — Матильда ползет по земле, целует пыльные остроносые ботинки.
Павла выпрямилась и вдруг успокоилась. И даже вроде улыбка притаилась в губах.
— Сапоги!.. — остервенел Афанасий, почуяв эту улыбку. — Сапоги!..
Павла встала из-за стола, усмехнулась уже открыто.
Незаметно оказалась у двери, шагнула за порог. Дверь за ней закрылась бесшумно и плотно.
За это время ремонт дороги далеко ушел от деревни Шестибратово. И это было хорошо, потому что можно было не помнить ни о деревне, ни о сытом, добротном доме, ни о вполне хорошем, добром и чужом человеке, который продолжал называться ее мужем. Теперь у Павлы снова ничего не было, кроме койки в общежитии, и она снова трамбовала кувалдой уложенные камни.
ЛИПОВЫЙ ЧАЙ
Пятиминутка перевалила на второй час. Садчиков окрестил ее «пятичасовкой», другие слово подсократили и звали просто «часовкой», даже когда выступали в присутствии Главной. Главная терпеливо поправляла:
— Пятиминутка, уважаемый Иннокентий Савельевич.
— Да, да, вы совершенно правы, пятиминутка, уважаемая Роза Гавриловна, — наивно соглашался Иннокентий Савельевич.
А на следующий день говорили тоже самое. Игра на интерес. Надоест же когда-нибудь Главной поправлять их, как первоклассников.
Лика в этой забаве не участвовала. Рентгеновский кабинет и так ругали чаще других, требовали хороших снимков, легко зачисляя в плохие непонятные и неклассические случаи, а непонятных и неклассических было через один.
Сегодня про рентгеновский забыли, слишком скандальная получилась история.
В хирургию два раза поступал тридцатилетний мужчина, покушавшийся на самоубийство. Оба раза его оперировал Садчиков. В первый раз Садчиков сказал ему:
— Думаешь, приятель, без тебя здесь работы не хватает?
Месяца через четыре, увидев его снова в приемном покое, Садчиков сказал другое:
— Не там режешь. Хочешь умереть — вот здесь надо.
Вчера мужчина поступил в третий раз. Совету последовал, много зашивать не пришлось, умер.
Садчиков выступил коротко:
— Хочет человек умереть — не мешайте ему!
Главной после таких кощунственных слов пришлось подносить стакан с водой.
Садчикову, как считали, везло. Он делал операции вопреки медицинской логике, и больные, тоже вопреки логике, выздоравливали. А два года назад у него была операция, которая стала то ли легендой, то ли анекдотом: пошли на язву, обнаружили совсем другое, полагалось зашить и не вмешиваться, а он и не подумал зашивать, пошел кромсать и желудок, и кишечник, и еще всякое. Временами вспухала мысль: умрет, теперь этот мужик просто обязан умереть, а пальцы, не подчиняясь ослепляющей тяжести этой мысли, ревизовали внутренности.
Мужик выжил. Очень даже выжил: закидав облздрав и прочие инстанции жалобами на неправильный диагноз и требованиями взыскать с хирурга пожизненную компенсацию в его, потерпевшего, пользу. Садчиков хохотал:
— Он превзошел мои ожидания!
Веселый человек Садчиков.
А теперь на часовке-пятиминутке, несмотря на обилие слов, от выводов уклонялись. Лике казалось, не потому уклонялись, что хотели уберечь Садчикова от неприятностей, и не потому, что признавали его право на отклонение от шаблона, а потому, что предполагали втайне: и слова их, и они сами непременно окажутся поводом для замысловатой насмешки. Лика даже улыбнулась от понимания этого и сбоку поглядывала на человека, таким странным образом противопоставившего себя здоровому коллективу. Садчиков оглянулся и весело подмигнул ей. Главная внезапно объявила пятиминутку законченной.
Лика вернулась в свой кабинет, достала таблетки и запила. Слишком много таблеток в последнее время. Лучше бы не приходить сегодня, а прямо ехать в командировку. Но вчера она обещала описать снимки срочных больных. Лика нащупала артерию на своем запястье и прислушалась к пульсу. Опять подскочило давление. Стало теперь повышаться от малейшего напряжения, даже от вполне нормальных мелочей на работе: забыли, не принесли, не поняли с полуслова. Приходится замирать в долгой неподвижности, тогда боль в висках медленно утихает.
Но при всех этих неприятных ощущениях — и давящей изнутри, распирающей голову боли, и напрасно потерянного на часовке времени, и раздражения оттого, что долго не несут снимки и поэтому она опаздывает в подшефную больничку в маленьком районном центре, — при всех этих привычных, в общем, ощущениях было сегодня и что-то новое, какое-то неясное, слабое удовольствие. Лика поудобней устроилась на стуле, прикрыла глаза и двинулась вспять времени, выясняя источник удовольствия. И увидела насмешливое лицо Садчикова, дружно порицаемого коллективом.
Рано или поздно коловращение отношений и поступков выводит каждого к противостоянию одного и всех. Каждый кратковременно или надолго оказывается одним, а другие — всеми, протягивающими могучую руку массы к жиденькой позиции единицы. И сколько могла помнить Лика, один всегда выглядел жалко. Один или лгал, или каялся, не чувствуя раскаяния, или злился, мелко пощипывая других, чтобы ясно стало, что вы не лучше меня и тем самым я не так уж плох. Эти ситуации всегда вызывали в Лике стыд и портили настроение, она не любила подобного рода собраний и по возможности уклонялась от них.
Садчиков вел себя иначе. Он не оправдывался, не обвинял и не каялся. Он просто был тем, чем был. Естественно был среди всех, естественно был один. Он не испугался отъединения, потому что этого отъединения не ощутил. Едва пятиминутка закончилась, как он забыл о ней, подхватил под руку уролога Кириллова и заспорил с ним о ретропневмоперитонеуме по методу профессора Шарова.
От Садчикова и шло это ощущение удовольствия, удовольствия от здоровой, неущемленной натуры, удовольствия от дерзкого, выламывающегося из рамок ординарного порядка характера. В конечном счете, это было удовольствие от силы человека. Давно, надо сказать, не испытываемое ею удовольствие.
Санитарка положила перед ней снимки. Следовало сделать замечание за задержку, санитарка — неряха и растяпа, каждый день что-нибудь теряет, а разобидевшись, бежит подавать заявление об уходе, и Главная каждый раз лично упрашивает ее остаться, — санитарок хронически не хватает. Лика взглянула в упрямое, низколобое личико, прочла в нем торжествующую готовность в двадцать первый раз написать заявление и промолчала. Санитарка разочаровалась. Санитарка осталась в кабинете и двигала стульями. Стулья скрипели и взвизгивали. Как она умудряется выжимать эти звуки? Пять минут. Десять. Вместе с внезапным бешенством к голове хлынула новая боль. Стулья за спиной стучали и двигались.
Следующие мгновения выпали из памяти. Лика вдруг заметила округлившиеся глаза и открытый рот и поняла, что надвигается на санитарку, а та пятится, нащупывая рукой стену позади, нелепо приседает и кидается в дверь.
Зачем-то считая собственные шаги, Лика вернулась к столу, включила негатоскоп и положила на матовый экран один из снимков.
В кабинет вошла старшая сестра и сурово спросила:
— Что случилось, Гликерия Викторовна?
— За день случается достаточно много. Что именно вы имеете в виду? — то удаляя, то приближая к глазам снимок и не оборачиваясь, проговорила Лика.
— Катя снова пишет заявление!
— В самом деле? В таком случае скажите Главной, что я согласна мыть пол и вытирать пыль за полставки. Больница выиграет на этом тридцать пять рублей в месяц.
— Помилуйте, Гликерия Викторовна…
Лика с трудом отключилась от монотонного голоса. Она смотрела на смутную вязь теней освещенного снимка — каждодневно новый иероглиф, который нужно расшифровать. Смотрела и ничего не понимала.
Автобус медленно выбирался из города мимо бесконечных заводских заборов, вертикальных и горизонтальных труб, то дымящих, то пускающих пар, мимо кирпичных, мрачного цвета корпусов, еще старой, тогдашней кладки, мимо железных костяков новых, недостроенных цехов, мимо лязга, стука и висящей в воздухе пыли — в открытое пространство тишины и деревьев нормального цвета.
И едва въехали в эту тишину и зелень, как Лика заснула, и через два часа, у поворота на Малушино, ее будили всем автобусом.
Дела свои в районной больничке со старым рентгеновским аппаратом, который был исправным разве только в том случае, если им не пользовались, Лика закончила быстро, до обратного автобуса оставалось время, и она пошла побродить.
Тропинка привела к тихому озеру с землянкой на берегу и маленьким картофельным огородиком — кто-то жил здесь если и не постоянно, то часто. Озеро было сумрачное к середине, а у берегов вполне домашнее и ласковое. Лике захотелось обойти его кругом. Она двинулась вдоль берега, но там пошла низина, пошло болотце, какой-то безвольный ручеек не смог пробить себе ложе и сочился бесчисленными лужами. Лика повернула в другую сторону, мимо землянки, мимо развешенной на просушку капроновой сети, мимо прибрежной желтей осоки, а в осоке этой, через равные промежутки, словно посаженные, росли белые грибы. Лика не решилась их сорвать: вроде и белые грибы принадлежали неведомому хозяину, раз росли возле его жилья.
Берег повышался, выдвигая в воду слоистые камни, дно круто уходило вглубь, и из этой таинственной глубины всплывали и, сверкнув боком, снова терялись в темноте плоские серебряные рыбы. Лика не знала их названия и смутилась от этого, как смущалась в городе, когда кто-то из прохожих на улице здоровался с ней, а она, сколько ни вспоминала, никак не могла вспомнить ни кто он, ни как его зовут.