Ответа Александра Михайловича я не слышал. Я осторожно прикрыл за собой дверь и, выйдя в коридор, раздавил подряд три-четыре сигареты, прежде чем закурить. Нина, заметив, что на мне лица нет, спросила, что со мной. Я не успел ничего сказать ей, как дверь учительской с шумом распахнулась, и в коридор выскочил Минаев. Галстука на нем не было, ворот рубашки распахнут чуть ли не на две пуговицы.
Не оглянувшись, Тит Титыч побежал вниз по лестнице. А из учительской слышался гневный голос Серебровского:
— Ишь ты, шкет! Я т-те покажу контрреволюцию!
«Хорошо, что впереди каникулы, — думал я, возвращаясь домой. — За две недели все уладится».
К удивлению всех, так оно и случилось. За это время случилось совершенно непредвиденное событие: явился из мест заключения меньший брат Тита Титыча — Анатолий. Он и раньше не отличался красотой и здоровьем, а теперь, после десяти лет, проведенных в лагере, Толик и вовсе выглядел стариком.
Вернувшись домой, он напился пьяным и, не переодевшись, ушел на село. Он ходил из дома в дом, сначала к родным, а потом — к каждому, кто позовет, и под сочувственные вздохи баб показывал всем бумаги о своей реабилитации. Только теперь людям открылась тайна, которую столько лет хранила минаевская изба. Тайну того, за что и кем был посажен Анатолий. Оказывается, он был посажен по доносу старшего брата — Титка.
Вступив в комсомол, Тит Титыч решил выбросить из избы иконы. Мать уговаривала его не трогать божницы, но никакие уговоры ее не помогли. Когда Титок, собрав образа, понес их на чердак, мать запричитала. Толику стало жаль ее; он отобрал у Титка иконы и взобрался на лавку, чтобы водрузить божьи лики на место.
Титок — свое, Толик — свое. Между ними завязалась перепалка. В горячке Толик наговорил уйму всяких глупостей.
Титок в тот же день настрочил, куда следует, донос, и Анатолия вскоре взяли.
— Я убью его! — повторял Анатолий в каждом доме. — Все равно жизнь моя загублена…
Вернувшись поздно вечером домой, Толик выволок из избы во двор подшивки газет, которые столько лет собирал Тит Титыч, и поджег их. К счастью, зима стояла многоснежная; загоревшуюся было избу удалось отстоять.
Минаев все каникулы проводил у тещи, в райцентре. Прослышав о возвращении брата, Тит Титыч тотчас же отправился в районо, и его перевели учительствовать в Кривополяны. Так что с тех пор он и не появлялся у нас.
По слухам, доходившим до меня, Титку жилось в Кривополянах еще вольготнее, чем в Липягах. Вскоре он стал там директором семилетки, построил себе дом, Капа родила ему двух сыновей… Все шло, как нельзя лучше.
Еще больше располнел наш Тит Титыч, еще больше заважничал: повстречаешь его случайно на каком-нибудь совещании, — отвернется, сделает вид, что не знакомы вовсе. Особенно же Титок выказывал свою неприязнь к Серебровскому. Не раз приходилось наблюдать, как Минаев, словно индюк надутый, пройдет мимо своего бывшего учителя и руки даже не подаст.
А директор наш только ухмыльнется, показав свой единственный зуб, да и виду не подаст, что огорчен.
Внешне казалось, что Серебровский нисколько не изменился после той стычки с Титком на праздновании Нового года. Александр Михайлович был по-прежнему строг с учениками, и все так же подтянут, и так же постукивал каблуками сапог, когда проходил по школьному коридору.
Но это лишь так казалось…
А на самом деле Серебровский очень сдал. Александр Михайлович стал необыкновенно задумчив. Придет с урока, сядет за стол в учительской и сидит. Раньше разве усадишь его! Бывало, если нет своего урока, он непременно спешит на урок к какому-нибудь молодому преподавателю. Побывает у него в классе, послушает объяснение, ответы учеников, посоветует, как лучше, по его мнению, строить урок.
И еще случилась в нем перемена: не стало у него учеников-любимцев. С тех пор никогда уже более не зазывал он к себе домой ребят, не усаживал их на диван, не поил их чаем, не показывал им старые книги, не заставлял их решать задачки про купцов, извлекающих выгоду, про благотворительность земских управ…
Может, со временем все бы обошлось, но вскоре на долю Серебровского опять выпало горькое испытание, вконец подкосившее его.
И снова из-за Минаева.
…Долго обижал Титок народ, долго воровал и хапал, но сколь веревочка не вьется, а конец будет.
Кривополянские мужики оказались посмекалистее наших, липяговских. Над своими Титок два десятка лет потешался, и ничего, а кривополянцы быстро раскусили его. Пока он из школы тянул, они еще мирились. А как начал руки запускать в колхозный карман, так они его мигом — за руку. Титок думал, что и в Кривополянах такие же порядки, как были в Липягах. Что он один ревизор над общественным добром. А там, оказалось, по-иному: там сотни глаз доглядывали за колхозным имуществом.
И лишь Минаев вздумал поживиться за счет всех, его тут же поймали. Словили они Титка чисто, не хуже, чем он в свое время ловил.
Попался Тит Титыч на такой проделке.
Школьники помогали колхозу убирать картофель. Ребятам за их работу колхоз должен начислять деньги. Деньги эти идут в фонд всеобуча — на помощь малообеспеченным школьникам. Титок знал об этом. Однако он уговорил председателя, чтобы тот перечислил на всеобуч толику ребячьих денег, а большую часть отоварил натурой, якобы для организации горячих завтраков в школе.
Договорился, подогнал к колхозному складу машину, нагрузил полон кузов муки, круп, овощей разных — и был таков! Не куда-нибудь, не к себе домой повез, а в райцентр, к теще.
Шофер, понятно, знакомый был.
А к вечеру дело шло; пока грузились, пока до райцентра добрались, — стемнело. Подкатили они к тещиному дому; шофер ворота открыл, машину задом осадил к дверям кладовой… Только они начали мешки стаскивать, а им вежливо так от калитки:
— Не спешите, граждане. А то животы надорвете!
Оглянулся Тит Титыч, а их — трое добрых молодцев. Да все в штатском, при шляпах, не простые милиционеры, а сотрудники ОБХСС.
Накрыли, значит, все: статья известная — хищение государственного имущества.
Посадили Минаева.
Леньке Мирошкину потом, после моих хлопот, добавили. А Титу Титычу сразу, как мой батарейный старшина говорил, «на полную катушку» дали. Самого посадили— полбеды, но и пятистенок кривополянский отобрали, и всякие там холодильники и телевизоры увезли.
Капа перебралась в райцентр к матери. С трудом устроилась вести первый класс.
Разматывать бы Титку всю свою катушку, которой его наделили, до конца; валить бы все семь лет лес на Урале, строить бы дорогу в тундре, — да только, видать, под счастливой звездой он родился. И двух лет не прослужил Титок на казенных харчах, как вдруг пошли слухи, будто послабленье по этой самой статье за хищение вышло. Что-де некоторых заключенных, которые не являются типами социально-опасными, разрешается брать на поруки.
Только слух такой пошел — тотчас же письмо от Минаева к жене, Капе: так и так, дорогая женушка, похлопочи, насобирай побольше подписей под ходатайством и шли мне бумагу. А я уж тут договорился: досрочно освободят…
Капа — бегом к юристу. Тот составил бумагу, какая по закону требовалась, и Капа с этой бумагой поехала в Кригополяны. В сельсовет сунулась, в школу… Кому ни покажет бумагу, тот прочтет, а подписи ставить не хочет.
Что делать?
Поборов гордость, Капа едет в Липяги. Не одна заявилась и ребят с собой привезла. Одела она их во все старенькое (вот, мол, поглядите, как дети-то бедствуют без отца!) — и пошла вместе с ними по селу.
Липяговцы — народ отходчивый: подписал кое-кто нужную ей бумагу. Капа, понятно, приободрилась, посмелела, решилась зайти и в школу. Подгадала она к большой перемене. Приходим мы с уроков в учительскую, а Капа с ребятами на диване сидит. Ну ясно, что женщины тут же окружили ребят, ее самое. Тормошат, расспрашивают. А Капа им ходатайство показывает.
И среди учителей нашлись сердобольные люди: подписали бумагу. Мне тоже дали, чтобы и я поставил свою подпись. Но я раньше захотел прочитать. Взял, значит, ходатайство; читаю. Дошел до слов, где написано, что Минаев «социально не опасен», и задумался: «А может, и опасен?»
Задумался, вижу: кто-то эту самую бумагу из рук у меня выдергивает. Взглянул: Серебровский.
Взял Александр Михайлович бумагу, смотрит. Директор смотрит на бумагу, а учителя смотрят на директора. Глядел-глядел, читал-читал, — и вдруг лицо его побледнело, руки задрожали.
— На поруки?! — вырвалось у него. — Не стоит он того, шабака!
Серебровский не спеша разорвал бумагу в клочья и, бросив их на пол, повернулся и пошагал к двери. У самой двери он еще раз обронил сквозь зубы «шабака!» — и стук его сапог гулко отдался в коридоре: тук-тук… тук-тук…
Серебровский не рухнул сразу, как Алексей Иванович Щеглов, агроном. Директор наш увядал тихо, как дубовый лист осенью, не сдаваясь сразу. Всю зиму недуг то сваливал его, то отпускал.
Александр Михайлович окончательно слег лишь летом, в каникулы. Болел он долго, больше года.
…И когда хоронили его, то, как я уже сказал, за гробом шло все село: от мала до велика.
Не было тут лишь Минаева.
Не потому не было, что Титок в это время где-нибудь на севере лес рубил.
Нет!
На другой же день после того как Серебровский порвал бумагу, Капа снова появилась в Липягах. В ридикюле у нее лежала такая же, только новая бумага. В школу Капа не заходила, решила уговаривать каждого липяговца по отдельности. Кого разжалобила, кого подпоила вином, — глядь, через неделю под прошением подписей более чем достаточно.
И когда умер Серебровский — Минаев снова уже учительствовал, на этот раз в Выселках, самом дальнем селе нашего района.
Тит Титыч знал, конечно, о смерти своего учителя, — однако на похороны не поехал.
Минаев — хоть и не был по бумагам «социально-опасен», но зато сильно был злопамятен.