Немцам удалось восстановить сызранскую ветку. Они спешили перебросить по ней подкрепления к Скопину. Шел их поезд с солдатами. Впереди эшелона, на всякий случай, они пустили дрезину. Все шло ничего. До самой Верди докатили враги. Но у моста через реку… Дрезина проехала по мосту, а как только на него въехал паро «воз — опять взрыв! Эшелон с врагами в щепу разнесло. И костей не собрать.
Тут уж не могло быть речи ни о какой случайности. Узнав об этом, люди повеселели. Послезали с печей, вышли на улицы, к колодцам, не боясь, в открытую, говорили про взрыв эшелона: «Слыхал? Так им!..»
А еще спустя неделю липяговцы не только «услыхали» про партизан, но и воочию увидали их.
Как-то морозным ноябрьским утром согнали немцы мужиков и баб на площадь, к сельсовету. «Сказывают, партизан поймали», — шептались меж собой бабы. Вот из дверей дома, на крыльцо, вытолкнули автоматчики двух парней. На одном из них была черная железнодорожная шинель, а на другом — разорванный ватник. Лица у них давно не бритые, отекшие от побоев.
Следом на крыльце появились немецкий офицер и рядом с ним Николка Жомов, староста наш. Николка — в прошлом «возвращенец». Середняк, по ошибке раскулаченный и возвращенный из ссылки. Но хоть Жомова возвратили, в колхозе он не захотел состоять: подался на станцию. Телеграфистом все годы работал. Тихий мужик, обходительный. С каждым подростком, бывало, первый здоровался. Никто не думал, что из него немецкий староста выйдет.
Да, появилось начальство, и все разом затихли. Первым заговорил офицер. Он кивнул на парней с завязанными назад руками и сказал, что это — партизаны, диверсанты. Их поймали у Подвысокого, в то время, когда они пытались взорвать водокачку. «Где село обознайт, там вешать их, — заявил офицер. — Кто знайт этих мерзавц?»
Люди молча глядели, переводя взгляд то на офицера, призывавшего обознать партизан, то на истерзанных, избитых парней.
Мать, бывшая при этом, рассказывала, что она сразу узнала партизан. И все, конечно, узнали. Высокий, в телогрейке, — Леша Деев, а второй, в железнодорожной шинели, это — Гриша Сапожков, помощник маши/иста со станции. Развеселый парень, из детдомовцев. Он к нам часто приезжал: на воскресники, картошку убирать, так просто, повеселить своих подшефных. Он помоложе Алексея был. Холостой еще. В общежитии жил.
Раз старики и бабы партизан обознали, то и Николка Жомов, староста, должен был знать, кто они, думали люди. Но не выдал, стервец. Если б выдал, к чему тогда эти смотрины? Может, не хотел, чтобы расправлялись с ними в Липягах, на глазах у честного народа?
Мать очутилась неподалеку от Нюрки Сохи. Та, как увидела мужа, побледнела, рот ладонью зажала, чтобы случаем вырвавшийся крик заглушить, — и стоит, словно застолбенела. Бабы — разом к ней. Боялись, как бы ненароком не выдала. А Нюрка, видимо, знала кое-что. Знала, что не на фронт собирался Леша, когда складывал вещи в походный мешок. «Ничего… отдышусь сичас», — шепчет Нюрка бабам.
Глядит Нюрка на истерзанного врагами мужа и молчит. И все тоже: глядят и молчат.
Офицер и во второй, и в третий раз спрашивает: узнают ли люди диверсантов?
Ни слова в ответ.
Староста, чтобы не испытывать долготерпенья, подошел к краю крыльца и сказал: «Господин офицер, от имени всех односельчан заверяю что у нас нет таких. Не наши люди».
«Не наши… не наши…» — загудел народ.
Офицер поглядел на старосту, послушал, как гудят бабы, повторяя «не наши!», и что-то сказал по-своему. Тут же от пожарки к крыльцу подали подводу.
«Марш!» — скомандовал немец.
Не дожидаясь понукания, первым с крыльца шагнул Деев. Шапки на нем не было, и ветер теребил густой Лешкин чуб. «Не был, знать, в военкомате-то Алешка», — догадались бабы, расступаясь, чтобы дать ему дорогу. Следом за ним прошел к саням и Сапожков, железнодорожник. Никто не обмолвился ни словом. Старики понуро глядели себе под ноги; бабы шмыгали носами.
Двое немцев с автоматами сопровождали их. Когда Деев и Сапожков подошли к саням, тот фашист, что шел сзади, ударил железнодорожника по спине прикладом, и Гриша упал в сани, неуклюже задрав ноги. Деев сам забрался в розвальни.
Офицер махнул рукой — и сани тронулись.
С того места, где я сидел, мне хорошо было видно, как на рубеже, возле трактора, суетились Бирдюк и Нюрка Соха. Вернее, самого Якова Никитича мне не было видно: он забрался вниз, под платформу разбрасывателя, и что-то мудровал там. Я видел лишь Нюрку, которая, нагибаясь, подавала ему туда инструмент.
Направо от них, на другом конце клетки, бабы разгружали машину с удобрениями; видно было, как они махали лопатами. Еще чуть правее — чернели Липяги: черные крыши изб, черные купы нераспустившихся ветел. Из-за ветел выглядывал купол церкви. Это был купол Хворостянской церкви, но издали казалось, что стоит она посреди нашего села.
Где-то в стороне фыркал привязанный Ландыш.
Рядом переговаривались ребята:
— Это Андрей Васильч про Нюрку-трактористку рассказывает.
— Про войну…
— Ясно, про войну! Как при немцах было…
Это Васек Козырев. Шапку с ежом положил возле ног; руками подпер подбородок — сидит, готовый слушать, не отрываясь, сколько угодно.
— А ну — тише, ребята! — Лузянин бросил на меня взгляд из-под очков: продолжай, мол.
— …Офицер приказал — и сани тронулись, — продолжал я. — Но не успели люди разойтись с площади по домам, как за Липяговкой — на той, Хворостянской стороне— застрекотали автоматные очереди. Бабы — бегом на зады огородов: поглядеть, что там стряслось.
День был не очень морозный, шел снег. Соседнего порядка не видать, а уж доглядеть, что в поле делается, и вовсе невозможно.
Так и разошлись по избам в неведении.
А утром само все объяснилось. Утром староста бегал вдоль села, скликал стариков плотников. Пришли старики к пожарке, а под навесом, на слегка припорошенной снежком земле, лежат трупы. Пять в зеленых шинелях — немцы, а шестой у самых ворот, в изодранной телогрейке. Плотники сразу узнали: он, Леша Деев…
За сельсоветом, в затишке старых церковных тополей, похоронили немцы своих солдат. По приказу старосты плотники сделали каждому немцу гроб и кресты березовые на могилах поставили. Их, немецкий, писарь на березовых крестах сделал надписи с именами погибших и повесил на колья рогатые каски.
А закоченевший труп Леши Деева фашисты повесили на дубовой рассохе, рядом с обрубком рельса, заменявшим липяговцам пожарный колокол. На груди Деева враги прикрепили табличку «Партизан». Это, чтобы знали липяговцы, что ожидает всякого, осмелившегося пойти против них.
Нюрка как прослышала, что Леша ее возле пожарки убитый висит, — заголосила на весь порядок. Вне себя от горя она метнулась было к площади, но бабы-соседки удержали ее. «Дура! — уговаривали они ее. — Ему теперь не поможешь, а самое себя и детей погубишь. Немцы ведь только и ждут того, что за ним кто-нибудь явится…» Уговорили ее. Мало того, не отходили от нее солдатки ни на шаг, как бы глупость она какую-нибудь не сделала…
Так и висел Леша Деев все время, пока немцы в Липягах хозяйничали.
Мертвый висел, а живые за него продолжали мстить. В ту же ночь, как надругались враги над Деевым, взлетела на воздух водокачка. На другой день сгорел дом в Кельцах, где находился немецкий штаб.
Да так что ни ночь, все об Леше Дееве друзья его справляли поминки.
В тот же день, как пришли наши, Деева сняли с рассохи. Гроб с его телом поставили на селе, в клубе. Тут же объявился и Сапожков со своими друзьями-партизанами. Их было немного — человек двадцать: шахтеры, железнодорожники, механизаторы.
Похоронили они Лешу со всеми армейскими почестями и, собравшись напоследок в избе Нюрки, рассказали о последнем подвиге ее мужа…
…Мысль о побеге возникла у них сразу же, как только очутились в санях. Все б ничего, если бы не эти проклятые веревки, которыми скручены руки! Первым делом надо было их сбросить. Со связанными руками ни о каком побеге и не могло быть речи.
Связывал их Жомов. Ночью, в суете, когда их только привезли от Подвысокого. Впопыхах немцы долго не могли отыскать веревку. Потом уже догадались, притащили вожжи с пожарки. Жомов хорошо знал ребят. Однако сделал вид, что видит их впервые. Они не знали (это потом выяснилось), что Жомова перед самым приходом немцев вызывали в район, чтобы, когда мужики назовут его имя в старосты, он, Николка, не отказывался.
Жомов связывал их при офицере. Путал и накручивал вожжи для вида. Деев сразу понял это. И теперь, когда они очутились в санях, Леша первым начал освобождаться от веревок. Он лег на спину, зарыл руки в солому и, прижимая узлы к бокам, выпростал из них ладони. Потом он помог и Сапожкову. «Душить будем их», — шепнул Деев.
Немцев было двое.
Тот, что сидел впереди, за ездового, продрог до костей. Он поднял куцый воротник шинели, нахлобучил пилотку на самые уши и все торопил, все погонял лошадей. Автомат у него висел на ремне, спереди. Его просто взять. За этого они не боялись. Труднее было с другим, что сидел в задках саней. Этот и одет был теплее: успел уже поживиться в бабьих сундуках. Голова у него повязана шерстяным полушалком; на ногах вместо обмоток намотаны суконные портянки. Оттого он не ежился, как ездовой, а все поглядывал на партизан, держа автомат наготове. Лишь иногда, когда лошади пускались рысцой, он отворачивал лицо от леденящего встречного ветра.
Именно такой момент и нужен был Дееву и Сапожкову. Они решили наброситься на немцев в низинке, неподалеку от рубежа, где Лешу поколотили хворостянские ребята.
Как они и предполагали, под горку лошади тронули рысцой. Немец, сидевший позади, отвернулся.
Деев и Сапожков вскочили разом, как по команде. Сапожков навалился на ездового, а Деев — на того, что в шали. Руки у ребят закоченели, плохо слушались. К тому же никому из них — ни Дееву, ни Сапожкову — таким делом заниматься в жизни не случалось. Думалось, что стоит лишь схлестнут