— Мать разрешила мне взять щенка, — радостно сообщил он, передавая нам узел.
В узле, завернутом в отцовскую телогрейку, были штаны, рубаха, шерстяные носки, старенькие ботинки, даже полотенце не позабыл прихватить! Мы с Лузяниным растерли Димку полотенцем, переодели во все сухое, а его мокрую одежду развесили у костра сушить.
Переодевшись, Димка тут же занялся щенятами. Надо же было их покормить!
Блюдца или еще какой посудины не было; Димка налил молока из бутылки на ладошку и ткнул щенка в ладонь носом. Не тут-то было! Щенок сопротивлялся, упираясь лапками, и, ткнувшись холодным носом в ладонь, тряс головой и скулил. Вторым щенком занимался Бирдюк. У Якова Никитича складнее получалось. Сколько он ни плеснет молока на ладонь — столько щенок языком и слижет. Все потешались над этим.
— Ишь, — радовался Бирдюк, — как ежик! Вот бы ребятам моим…
— Колька одного заявил, — не сразу ответил Димка. — И я бы…
— Як слову, — отозвался Яков Никитич. — Но если кто откажется, то имейте в виду.
Лузянин чуть заметно улыбнулся.
Мы так увлеклись щенятами, что не сразу услышали, что кто-то кричал от задов. Пришлось попросить, чтобы ребята перестали галдеть. И лишь когда все затихли, до нас отчетливо донесся голос Анфисы Карташовой:
— Димка-а-а! Марш домой. Обедать пора-а!
Димка разом переменился в лице. Он оставил щенка, вскочил на ноги и, отойдя в сторону от костра, крикнул:
— Не хочу, мам! Мы тут картошку пекли.
— Не бреши! Иди, коль сказано! — настаивала мать.
Димка ничего не ответил. Он повернулся к костру, поглядел на свою одежонку, развешанную на кольях, и махнул рукой: семь бед — один ответ!
— Может, лучше все-таки пойти? — предложил я. — Могу проводить: вдвоем веселее.
— Спасибо, Андрей Васильч. Подожду тут до вечера. А там, глядишь, папа с работы вернется…
— А если мать сюда нагрянет?
— Ничего! Я на трактор пойду. Увидит, что огород пашу, не станет отрывать. Она — жадная… — Димка снова повернулся в сторону избы, где в проулке стояла мать, и во все горло крикнул: — Мам! Моя очередь пахать! Оставь мне — я потом поем! — и кустами-кустами, чтобы мать не разглядела, в каком он одеянии, пошел к трактору.
Утром следующего дня, придя в школу, я думал спросить у Димки, как все обошлось у него вчера. Но так и не столкнулся с ним до самого урока. А урок у меня в их классе сразу же после большой перемены.
Придя в класс, я весело поздоровался с ребятами. У меня всегда хорошее настроение, когда я вхожу в класс. Передо мной все те же Липяги. Я гляжу на ребят и в выражении их глаз, в цвете волос, в осанке узнаю их отцов и дедов. Я не мог бы преподавать в вузе, где прочитал лекцию, — и пошел домой. Урок для меня такая же потребность, как встречаться каждый день с дедом Печеновым, с крестным Авданей, с Бирдюком.
Ребята тоже ответили мне весело и дружно. Перекличку делать не надо. Достаточно взглянуть на класс, чтобы узнать, все ли здесь. Я так и сделал. Я оглядел ребят — и сразу же увидел Диму. Он был на месте, то есть сидел за своей партой, в третьем ряду, у окна. Я улыбнулся ему, но Дима отвел глаза в сторону и поерзал на месте. Ребята перехватили мой взгляд, и по классу прокатился смешок. Я понял, что про «баню» все уже знают, и не стал ни о чем расспрашивать Диму.
Были первые дни новой четверти. В такие дни, когда ребята отдохнули, я стремлюсь побольше преподнести нового материала. Я начал с объяснения. По плану весь этот час я должен посвятить Ломоносову. Я уже рассказал о детстве Ломоносова: как Михайло — сын архангельского мужика-помора из глухого села Денисовки — пешком отправился в Москву, на учебу. Я рассказал о трудностях, пережитых им в славяно-греко-латинской академии, о его разносторонней одаренности, о том, что Ломоносов был и писателем, и художником… Я прочитал им стихи Ломоносова, «что может собственных платонов и быстрых разумом ньютонов Российская земля рождать»… И только начал я разговор о главном — о его физических открытиях, как услышал под Диминой партой печальный писк.
Я оборвал рассказ на полуслове и прислушался. Сомнений не могло быть: это скулил щенок.
— Дима, что это такое? — спросил я строго.
Случалось, и на моих уроках ребята выпускали воробьев, чтобы поозорничать, мышей, чтобы попугать девочек… Но чтобы приводили в класс собак — такого еще не было. Оттого я и спросил строго.
Дима встал. Рослый, длиннорукий, он уставился в парту и сказал чуть слышно:
— Это мой щенок, Андрей Васильч…
Щенок продолжал скулить. Однако ребята, любящие посмеяться по всякому поводу, сидели молча и, как мне показалось, настороженно. Я уже совсем решил выговорить Димке, сказать, чтобы он убирался вон из класса со своим щенком, но почему-то сдержался. То ли мне показалось, что на глазах у парня были слезы, то ли я почуял в его голосе раскаяние… Не знаю, но я сдержался. Скорее всего я сдержался из-за этой вот серьезности и тишины класса. «Тут не озорство, — решил я, — а что-то серьезное».
— Ну что, была «баня»? — спросил я Диму.
— Да бани особой не было, Андрей Васильч, — ответил Дима. — Я ведь дождался, пока отец пришел. Отец — ничего, а мать — против щенка. Говорит: «Зачем он нам? Караулить у нас нечего. А его небось молоком надо поить? А корова доиться перестает. Самим молока мало». Утром я собираюсь в школу, а она грозится. Говорит: «Не возьмешь с собой, я ему обратно камень на шею — да в Городок!» Вот я и взял его с собой…
— Может, лучше отдать его Якову Никитичу? — вырвалось у меня.
— Ну что вы, Андрей Васильч!
— Может, он гулять хочет?
— Нет, мы только гуляли с ним, на большой перемене.
— А где ты его прячешь?
— В сумке с книгами.
— Ему скучно, вот он и скулит. Выпусти-ка его!
Дима не сразу поверил, что я сказал это без подвоха. Он не спешил извлечь из сумки своего любимца. Тогда я пояснил, что если все будут сидеть тихо, то щенок может оставаться в классе до конца урока; ну, а если…
Дима тут же выставил на парту свой потрепанный дерматиновый портфелишко и, вынув из него щенка, опустил его на пол.
Никто из ребят не шелохнулся. Все сидели тише воды, ниже травы, будто в классе ничего не происходило.
Щенок — толстый, лопоухий, словно колобок, — побежал, покатился в проходе между парт и прямехонько к печке. Он забрался в закуток меж стойкой доски и печкой, уткнулся мордочкой в лапки и, опустив уши, закрыл глаза. Он был очень смешон в своей серьезности, в довольстве, которым светилась его мордочка.
Видя такое, я успокоился и продолжил свой рассказ.
— Ну, хорошо, дети, — сказал я. — Побаловались — и хватит… Продолжим наш…
И лишь сказал я это, как сразу же все тридцать учеников разом засмеялись, да так грохнули, что посильнее, чем из пушки. Сначала я не понял, из-за чего смех. А потом догадался: я никогда ранее не обращался к ним так: «дети»…
БАЛЛАДА О ДОРОГЕ(вместо эпилога)
Может случиться, что, перевернув последнюю страницу книги, кое-кто из вас захочет побывать в Липягах.
Что ж, милости просим!
Видеть своими глазами всегда интереснее, чем прочитать в книге. Приезжайте, посмотрите наше село, поговорите с моим крестным Авданей, с Таней Вилялой, с другими мужиками и бабами. Уверен, что липяговцы вам по-, нравятся. Убедитесь, что и село наше нисколько не хуже других. Может, вам захочется испытать свое счастье и покопаться в Денежном? И это можно. Назарка проводит вас — он вот уже шестой месяц опять в колхозе трактористом работает.
Чтоб вам не расспрашивать встречных про то, как добраться к нам в Липяги, я сам решил рассказать про дорогу.
Ехать к нам очень удобно. С юга или с севера — все равно. Садитесь в поезд и поезжайте. Ехать надо до станции Покатилово, что на полпути из Москвы к Ельцу.
Выйдя из вагона, пересеките пути по переходному мосту — и тут же увидите лесную полосу. По ней и идите. Теперь все липяговцы ходят и ездят по этой полосе. Зовут ее Ксюшиной полосой.
По этой новой дороге липяговцы начали ездить сравнительно недавно. А раньше, как только в наши места провели «железку» и построили тут, на полпути к Ельцу, станцию, то ходили и ездили иной, старой дорогой. Потом ее прозвали Осьмеркиной… Это была первая дорога, которую липяговцы познавали с детства. По ней мы шли, чтобы проводить отца, уезжающего в отход; по ней бегали в лавку, за мылом и сахаром; ездили с дедом на базар… Затем, став взрослыми, многие липяговцы, поступив на «железку», ходили по этой дороге два раза в день — туда и обратно. Некоторые, как, скажем, Борис Аниканов, муж Химы, ничего, кроме этой дороги, не знают. Так и ходят они туда-сюда до самой своей смерти…
Одним словом, это была знакомая всем липяговцам дорога. Каждый из нас мог пройти по ней в любую погоду хоть с закрытыми глазами. Настолько хорошо каждый знал ее.
Начиналась она сразу же за переездом.
Теперь мы переходим через пути по переходному мосту. Раньше моста этого не было. Был переезд. За выходными стрелками, где начинается однопутка, меж рельсов впритык настланы смолистые шпалы. С обеих сторон пути к этому настилу примыкали крохотные клочки булыжной мостовой. Вот в сущности и весь переезд, если добавить, что при нем была еще будка сторожа, рубленная из шпал, и два полосатых шлагбаума. В сущности дорога и начиналась сразу же за шлагбаумом.
Едва, бывало, телега протарахтит по шпалам переезда и мимо промелькнет полосатая перекладина с фонарем посредине, — сразу тут развилка. Дорога, что отклонялась вправо, вела в Шанхай. Это поселок такой, раскинувшийся вдоль станционного оврага. А наша, липяговская дорога — это та, что от развилки сразу налево. Тут, в сторонке от путей, стояло еще два или три дома, в которых помещалась дистанция пути. А там, где теперь вагоноремонтный пункт, стояла низенькая, закопченная кузня. Между прочим в этой кузне одно время, до создания МТС, работал Бирдюк. А еще раньше него, до революции, служил в ней молотобойцем наш липяговский мужик — Тарас Осьмеркин. (Не Осьмёркин, как говорят теперь все липяговцы, а Осьмеркин.) Это важно знать потому, что с этим именем у нас связано много мест. Кроме Осьмеркиной дороги, у нас есть еще Осьмеркин лес и Осьмеркин лог… Даже один из углов нашего кладбища зовется «Осьмеркиным углом».