Липяги. Из записок сельского учителя — страница 132 из 134

На первой же странице записок повествователь не оставляет и тени сомнения в своей кровной сопричастности к жизни, рисуемой в произведении: «Мой дед — потомственный липяговский мужик — не то что не умел читать «Псалтырь», но не мог вывести инициалы свои при жеребьевке. Всюду, где требовалась подпись, дед ставил крестик. А отец мой, Василий Андреевич, хоть и считался грамотеем — почему большую часть жизни проходил в колхозных бригадирах, — но, как помню, все время писал одним и тем же огрызком карандаша. Для Василия Андреевича, бывало, мука мученическая, когда ему приходилось проставлять чернилами бабий заработок в их трудовые книжки. Мать моя более всех учена. Она три года ходила с «буквицей» к нашему липяговскому дьячку. Она и по сей день пишет с «ять» и после каждого слова ставит точку».

Таково генеалогическое древо рассказчика. Но он вовсе не думает похваляться исконно крестьянским происхождением — окружающая среда для него естественна, как воздух, как ракиты, растущие во дворе, как колодцы, питающие водой деревенских жителей.

Все художественные качества книги — следствие «родственного» мировосприятия. Читая «Липяги», вспоминаешь афоризм давних лет; чтобы говорить красно, надо говорить честно. Поэтому о болях и утратах села Сергей Крутилин пишет вполне откровенно, но без дешевого обличительства, без стремления к журналистским сенсациям. В романе много лиризма, но не лирическая стихия составляет основу произведения. Автор показывает те исторические и житейские обстоятельства, которые сформировали характеры. Стержень всех обозреваемых новелл — социальность и народность. Цель автора не в создании полемических коллизий, а в обрисовке верности и полноты жизни. Отсюда — ясность и отчетливость эпического повествования, доверительная внутренняя интонация произведения.

О себе повествователь-рассказчик говорит скупо и неохотно. Но его присутствие обнаруживается во всех сценах — ведь мы глядим на жизнь глазами думающего, рассуждающего, активно действующего сельского учителя, человека наших дней. Вспомним сцены и разговоры из новеллы «Назаркин клад». В полевой стан вечером приезжает на тракторе Назарка, вчерашний солдат, форсящий в яркой клетчатой ковбойке, зачесывающий волосы под модных героев итальянского кино. Назарка рассказывает девушкам, моющимся у ручья: «— Ну, девчата, чудо!., русалку видели».

Девушки смеются над Назаркиным рассказом, а Назарка вполне серьезно поясняет:

«— Куст осоки, а из-за него, вижу, белеет. Сначала голова поднимается, а потом выше, выше, и уже грудь видна и все такое… Не растерялся — и разом к трактору. Включил фары, и красоточка сразу смоталась. Только вода в том месте заходила кругами».

Полушутливый-полусерьезный Назаркин рассказ вызвал не только смешки девушек. Вспомнились в ночном деревенские легенды о кладе, отбитом у татар при Дмитрии Донском и закопанном в землю, различные «затеи сельской остроты». Однако перед нами не новый, современный вариант тургеневского «Бежина луга». Авданя сообщает о «заколдованном месте», а его рассказ прерывается короткими и ехидными репликами:

«— Брось заливать, дядь Авдань!»

«— Во! Похлеще Жюль Верна!»

И эти реплики мгновенно переносят читателя из страны дедовских сказок в современность. Учитель-повествователь, слушая простодушные байки, думает про себя: «…никакой политбеседы провести не удается. Две недели, а то и больше, не было беседы… Узнает про все это Алексей Данилович Веретенников, парторг, ох и задаст же мне перцу!» Таким образом, читатель имеет возможность увидеть происходящее в разных ракурсах. Художественная «съемка» действительности ведется с различных точек. Но все кинематографические планы собираются, в конце концов, в одном фокусе. Такова манера письма создателя «Липягов».

Писатель не связывает себя временными рамками. По ходу повествования автор то переносится в тридцатые годы, к своему детству, то возвращается к нашим дням, то вспоминает тяжелую годину войны. Читатель глядит на события то глазами мальчика, то юноши, то взрослого человека, умудренного жизнью. Естественно, что хронологические смещения создают временное разноцветье. Вот, например, воспоминания детства, рассказываемые взрослым человеком: «На усадьбе нашей росло много ракит… Особенно живописна была ракита, росшая перед самыми окнами. Корявый ствол ее, замшелый, лишенный во многих местах коры, едва достигал крыши… Мир улицы ограничивался этой ракитой, а мир нашей избы расширялся с нею. Она была частицей быта семьи и ее поэзией. Трухлявый ствол был утыкан всевозможного рода костылями и гвоздями. Каждый хозяин вбивал их по своей надобности и по своему усмотрению. Был, скажем, костыль, за который на веревочке подвешивалось откосье… Были на этом стволе и «бабьи» костыли. На них висели чугунки, корыта для стирки белья, тряпки, которыми к праздникам мыли в избе полы; Чернело помело для подметания пода печи…»

И далее автор рассказывает, точнее, рисует, как выглядела ракита ранней весной, в пору, когда прилетали грачи, как всю зиму на ветле, словно в праздник флаги на корабельных мачтах, висит задубевшее от мороза белье.

Такова очаровательно красочная поэзия детства, поэзия простой деревенской жизни, с ее природой, сменой времен года, преданиями и легендами, с бытом, воспроизводимым с этнографической точностью. Но автор ставит перед собой более глубокие и значимые цели. Случайный эпизод — встреча липяговских председателей, первого и последнего, в гостинице — вырастает в глазах читателя так, что делается центром повествования, дает «ключ» к пониманию описываемых событий; в этой сцене, как солнце в малой капле воды, отразились противоречия эпохи, столкновения характеров, олицетворяющих различный подход к одним и тем же явлениям.

Новелла названа — «Первый и последний». Сначала кажется, что ничего Особенного не происходит в гостинице, в номере, где встретились Володяка Полунин, при котором Липяги вошли в укрупненный колхоз, став бригадой большого хозяйства, и «Чугунок», т. е. Павел Павлович Чугунов, основатель липяговского колхоза. Недаром Володяка, обращаясь к Чугунку, говорит:

«— Вы первый, так сказать. А я последний. Оба мы вехи в истории Липягов».

Володяку автор знает как сверстника и высказывает о нем мнение довольно решительно: «Сколько помню его, он всегда был рыхловат, не очень умен, но в делах напорист, изворотлив. Такого голыми руками не схватишь».

Иное дело Чугунов. Крутилинский учитель так повествует о нем: «Он был для меня человеком-легенд ой. Что только о нем не рассказывали! В бытность его председателем у него не было ни семьи, ни имущества. Он снимал угол у одинокой старушки. Весь день у Людей на глазах. Спал ли он когда-нибудь? Никто толком не знал. Чугунок весь принадлежал делу, артели, которую создавал».

Совсем другим человеком был Володяка. Приехав в Липяги председателем, он отгрохал себе не дом, а крепость, купил себе за артельные денежки новенькую «Победу», держал на пленумах и собраниях часовые речи, брал обязательства — одно другого лучше. «Портретики в газетах замелькали, — поясняется в записках. — Где ему в дело вникнуть? Времени для этого нет».

По-разному сложились судьбы бывших председателей, хотя. в гостинице они встретились как учителя, приехавшие на августовское методическое совещание. Чугунова арестовали в тридцатые годы во время известных событий, а Володяке, когда дело пошло вкривь да вкось, дали по шапке, объединили отстающий колхоз с хворостянскими мужиками. За бутылкой водки происходит откровенный разговор двух бывших председателей. Володяка так оценивает жизнь Чугунова:

«— Семнадцать лет украли у человека. Всю жизнь сломали. Кем бы вы были теперь? Председателем облисполкома, секретарем обкома, не менее! А вы начинаете сначала, учителем…»

В этих словах — весь Володяка, для которого жить — значит продвигаться по службе, пользоваться материальными благами, быть уверенным в том, что за него «любая пойдет в Липягах, лишь позови». При этом Володяка настойчиво подчеркивает, что он не о себе беспокоится, а о народе. «Из-за этого и в рюмку стал чаще заглядывать».

Читатель вправе задаться вопросом: почему автор, чуждающийся фельетонности, показывает нам Володяку почти гротесковыми приемами? Почему он не вскроет психологические причины, заставившие Володяку уверовать, что самое главное в жизни карьера, что, пользуясь нехитрым камуфляжем фраз, можно считать себя рачительным хозяином, болеющим за народное благо? Почему в новелле так широко использован прием контраста, прием, к которому С. Крутилин прибегает довольно редко и, по-моему, неохотно? Для наглядности сравним два высказывания героев новеллы. Чугунов упоенно говорит:

«— …Но теперь у меня сто, а будет в десять раз больше учеников. И каждый из них вырастет человеком. Человеком! В этом я уверен».

Как хор в античной трагедии, Чугунову вторит антипод, себялюбец Володяка, высказывающий мысли противоположного толка:

«— Бестолочь, а не ученики. Во всех трех классах ни одного настоящего таланта! Серость. Петра Первого путают, с Иваном Грозным. Сколько ни толкую — все напрасно. Дырявые головы».

Два мнения — два полюса. Но самое удивительное, что Володяка — не карикатура и даже не дружеский шарж. Повествователь находит свой и довольно неожиданный угол зрения: «Чугунов, слушая, постукивал ложечкой о стенки стакана. Я заметил, что в душе он презирает Володяку, но, как человек более зрелый, готов ему кое-что простить. Отсюда и эта усмешка и эта терпеливость выслушивать до конца наивные выкрики коллеги».

Думается и повествователь, и Чугунов понимают, что Володяка — это порождение вполне определенных условий, той обстановки на селе, что получила наименование «рязанского чуда» (не забудем, что действие происходит на рязанской земле, в годы, когда широко бытовали приписки, а парадная шумиха подменяла дело!). Володяка — распространенная, по-своему характерная фигура недавних лет. Поэтому новелла носит не психологический, а социальный характер. Ведь главное здесь не в душевных качествах Володяки, про которого повествователь говорит, что он «институтский то