Липяги. Из записок сельского учителя — страница 17 из 134

А деду все кажется, что избу продувает. На будущий год он норовит сделать завалинку потолще и заранее обдумывает, как бы нагрести побольше «листу».

Сгребание в лесу сухого листа — одно из самых поэтических воспоминаний детства. Бывало, поздней осенью, после первого морозца, мать по-темному стаскивает всех нас с печи:

— Ребята, вставайте скорей! Поедем в Погорелый лист гресть. Ефан уже поехал! Скорей, скорей! — тормошит она нас.

Мать торопится потому, что в округе нашей лесов мало. Бедная природа у нас. Обделила она липяговцев. Ни леса, ни речки путевой. Лист древесный в иных местах и сгребать-то не сгребает никто. А у нас он — в драку! Как же без листа? И дом утеплить надо, и на растопку печки надо!

Но не всяк лист на то годен. Большинство лесочков у нас — осинничек. А осиновый лист — никчемный. Сырой он, ни тепла от него в завалинке, ни жару в печке. Дорог дубовый лист. А дубовых рощ у нас мало. Чудом сохранился крохотный дубнячок — Погорелый. Если уж грести лист, то надо спешить именно туда. Каждый мужик про то думает. Но надо знать, когда ехать. Еще вчера весь лист на дубах висел, а сегодня — вышел дед в полночь к кобылке, — глядь: иней на крыше.

«Лист с такого морозу пасть должон», — решил дед. Да скорее в избу:

— Палага, вставай… За листом ехать надо!

Ну, а мать тотчас нас тормошить:

— Ребя, скорей, скорей! Ефан уже поехал!

Вскочишь, бывало, с печи — будто и сна не бывало ни в одном глазу. Подтянешь портки, ноги — в валенки, и — к столу. Мать уже начистила горячей картошки, намяла ее, плеснула в миску молока. Дружно едим тюрю: Федька захватывает со дна, покруче, я — сцеживаю молочко. Поев, бежим к сараю. У сарая уже хлопочет дед. Кобылка запряжена; на телеге белеют рукоятки граблей, отшлифованные дедовыми ладонями навильни, рядновые мешки. Вернее даже — не мешки, а мешища: всякие там наматрасники, тряпичные одеяла — все то, во что можно набивать лист.

За листом едут всей семьей — и мы, ребята, и мать, и дед, и бабка. Дед с места в карьер начинает погонять кобылку. На всю улицу раздается дребезжанье колес по звонкой, заледенелой земле. Бабка охает, уговаривает ехать тише. Дед не слушает ее уговоров: он боится опоздать.

Лес встает вдалеке черной стеной. Из-за его оголившихся крон мигают станционные огоньки. Едва въехав в опушку Погорелого — чуешь: ожил лес! Отовсюду доносятся людские голоса, всхрапывание лошадей, потрескивание ломаемых сучьев.

Дед останавливает кобылку и, не привязав ее, торопливо хватает грабли. Надо как можно скорее огрести участок. Если народу в лесу немного, то дед пройдется меж деревьев, поглядит, где листа побольше. Но чаще всего бывает так, что выбирать не приходится. Лучшие участки с вечера заняты. Тогда дед спешит захватить любой участок— лишь бы побольше.

Вот он схватил грабли и, широко махая ими, пошел вдоль опушки, будто с крюком на покосе. За ним — мать. Она гребет, а сама на нас покрикивает:

— Вы чего мешкаете, лентяи! Федя, Андрей — оттуда, с того конца гребите!

Мы берем с телеги грабли и бежим в глубь леса. Тут сумеречно и жутковато. В тишине слышно, как падают на землю листья с дубов. Они падают не спеша — то поодиночке, когда не дует ветерок, то дружно, словно кто из шапки их сыпанул, — это когда подуло свежаком с опушки…

Кружатся, летят сухие листья. Шорох их сливается с шорохом подминаемой ногами травы, с шумом вершин.

Отмежевав уголок леса, дед повеселеет. Теперь можно и покурить, и к соседям заглянуть: не поспешил ли он? Не лучше ль у соседа делянка?

Уже засветлелось на востоке; уже видно стало, как и тут и там, меж черных дубовых стволов, мельтешат люди с граблями. Закурив, дед идет к соседу. Им оказался Ефан. Спустя некоторое время дед возвращается довольный. Ефанка хоть и раньше выехал, а у него делянка похуже нашей.

На радостях дед дает нам коробок со спичками и разрешает запалить костер. Мы с Федькой бросаем поверх кучки листьев валежник и поджигаем. Костер разгорается быстро. Мы бросаем в огонь желуди, и из костра то и дело доносятся хлопки: то лопается панцирная кожица янтарных, тугих, как бочки, желудей.

Печеные желуди — сладкие; мы их выкатываем. из огня палочкой и едим, обжигая руки и губы.

Тем временем на поляне вырастают горы собранных листьев. Пора набивать дерюжки.

Мать и бабка растягивают дерюжку на луговине; дед берет ее за края и, навалившись на кучу, толкает непослушные листья в огромное чрево мешка. Мы мельтешим в ногах у деда — помогаем.

Наматрасник кое-как заполнен. Теперь надо набить его как следует. Мешище ставят на попа; края горловины, куда бросают лист, напрочь привязывают к сучьям дуба. Дед берет меня под мышки и, приподняв высоко над землей, бросает в мешок. Я должен утаптывать лист.

Когда мы набьем три-четыре дерюжки, дед зовет Ефана и еще кое-кого из мужиков. Те приходят, кладут ваги одним концом на землю, другим — на телегу и по ним вкатывают на повозку тугие, звонкие, словно кожа на барабане, ряднушки. Мешища громоздят друг на друга — два внизу, два — вверху. Воз увязывают веревками. Когда все готово, дед идет помогать соседям.

Возвращается, вожжи в руки — и:

— Но, милая!

Кобылка рванула и весело пошагала вдоль опушки. Глядишь, через минуту и Ефан тронулся.

И вот одна за другой из лесу, поскрипывая, выезжают тяжело нагруженные повозки. На каждой из них важно покоятся туго набитые ряднины. Издали, на сером фоне осеннего неба, они похожи на огромные гондолы аэростатов.

Дед уехал. Однако он скоро вернется, и тогда опять мне предстоит лезть в ряднушку и утаптывать лист. Но пока, без деда, можно сбегать к соседским ребятам, побродить по лесу, поозорничать.

Хорошо в лесу поздней осенью!

Под дубами, возле которых убран лист, можно отыскать уцелевший гриб-боровик, не замеченный никем до тебя. Можно найти гнездо птицы в расщелине гнилого пня…

Бродишь по лесу, по чисто выскобленной граблями траве, — и грустно тебе, и радостно. Звонко и гулко в лесу, как в хорошо прибранной к празднику избе.

С листом в этих огромных дерюжках в село всегда привозится какая-нибудь живность: лесные желтые муравьи, мыши, ежи.

Однажды был такой случай.

Весной — не то в марте, не то в апреле — бабка пошла на погреб, за картошкой. Вдруг бежит оттуда — без кошелки, крестится и кричит чего-то. Мать подумала: не пожар ли? Дед уж полушубок надел, за шапкой потянулся, чтоб на пожар бежать, а тут бабка вбегает в избу.

— Нечистый у нас на погребе! Открыла дверь, а он по всему погребу катает лист. Из одного угла в другой… О господи!

Пошел дед на погреб — глядь, через минуту возвращается с бабкиной кошелкой.

— А ну, Андрейка, идь сюды!

Я неуверенно подошел. Вижу: в корзинке полно дубовых листьев, и они все живут, шевелятся. Дед как двинет ногой кошелку — она упала, и из нее на пол выкатилось полдюжины серых, все в иголках, шариков. На каждой иголочке по нескольку листьев насажено. Сначала шарики замерли на месте, но видя, что их никто не беспокоит, снова зашевелились, шурша листьями.

Услышала шорох кошка — прыг! — с печи на пол. Подошла, пошевелила усами, нацелилась лапой на самый большой комочек и — ра-аз! — лапой-то по иголкам! Ежиха как зашипит на нее! Кошка — хвост трубой — и обратно на печь.

— A-а, обожглась! — Дед хохочет до слез.

Воспользовавшись минутным замешательством, ежиха вытянула черненькую мордочку и юрк — в подпечье. Маленькие ежата — за ней следом…

С тех пор не было на нашей усадьбе строения, где бы не водились ежики. Стали ригу ломать — они в риге; баню перебирать — они в бане; и во дворе жили ежи, и в подпечье, и на погребе.

«Бедные ежики! — думал я. — Куда же вы попрячетесь теперь, когда и избу разломают, и погреб, и двор, и баню?..»

5

— Мама, вон, возьми, нашлась твоя кудель-то! — сказал, посмеиваясь, Степаха и указал на кучу тряпья, валявшуюся у ракиты.

— Брось смеяться-то! — в сердцах отозвалась мать.

— Я не смеюсь… Не веришь? Погляди!

Мать нагнулась — да, она самая. Кудель эта, моток чесаной шерсти вместе с гребенкой и веретеном, пропала лет двадцать назад, еще до войны. Помню, когда ее искали, перевернули кверху дном все, что было в избе и в мазанке. А теперь она вдруг нашлась. Завалилась на чердаке среди дубовых листьев. Бабушка небось сунула, да и позабыла.

— Нашлась-таки!.. — Мать тронула моток. Из-под ее рук взметнулся фонтан пыли. Закашлявшись, она было отступила, но тут же вновь нагнулась, схватила гребенку и веретено и, взяв их под мышку, пошла к мазанке.

В воздухе носилась пыль и пахло гарью.

Митяй и Степаха сгребали в кучу солому. Я взял вилы и принялся им помогать. Но недолго мне пришлось орудовать вилами: вскоре меня позвали наверх. Приступали к разборке потолка, требовался помощник. Федор надеялся, что кое-какие доски пригодятся. Действовал он очень осторожно. Начали с угла над печью. Федор ломом приподнял край потолочины, а я, опустившись на колени, схватил конец доски руками и выпростал ее из паза. Потолочина была изрядно тронута жучком, но казалась довольно крепкой. За четверть часа мы вынули не менее десятка потолочин.

Открылась печь, вернее, та часть ее, которую у нас называют задоргой. Это верхний угол русской печи. С краю его березовый, обшарпанный до блеска кругляк. За этот кругляк мы, дети, цеплялись руками, когда надо было взобраться на печь. В праздники, уткнувшись в него подбородком, мы наблюдали из своей засады за гостями.

Зимой на задорге любил сиживать дед. Зимой мужику дел поменьше, чем летом. После ужина, нахлебавшись кислых щей, покряхтывая, дед заберется на печь, сядет на задоргу, свесит ноги, обутые в лапти, достанет кисет, не спеша свернет козью ножку и пускает себе в бороду колечки дыма.

Мне почему-то особенно памятна зима 1929/30 года. Зазимок наступил рано, только что проводили отца. И вдруг в семье началось непонятное беспокойство. За столом только и разговоров про какую-то «коммунию». Каждый вечер на селе сход. На собрания ходит один дед. Бабы до полуночи ждут его. Лампа под потолком пригашена. Мать штопает наши дырявые варежки, бабушка, лежа на печи, вздыхает.