Нина ко всем обращается на «вы» и всем говорит: «Будьте добры!» «Будьте добры, Николай Савельевич, не у вас ли классный журнал?», «Андрей Васильевич, будьте добры, — указку…» Нина учительствует у нас уже второй год, и я успел заметить, что держится она ото всех на некотором расстоянии. Нина — хороший учитель, но она, наверное, была бы и замечательным врачом — с ее тактом и самообладанием.
Вот эта строгость ее и эта сдержанность меня волнуют. Вспомнив о Нине, я уже не могу сидеть спокойно. Закуриваю и принимаюсь вышагивать из угла в угол. На миг показалось даже, что стоит только повернуть голову, как я увижу Нину, там, в углу, возле умывальника…
Недели две, а то и более, никто не мешал моим вечерним занятиям. Я привык к этому. Мне казалось, что по-другому и быть не может. Но вот однажды, когда я пришел за лампой, в ответ на мою просьбу сторожиха развела руками.
— Нетути лампы, — сказала она. — Нина Алексеевна забрала. Родители там… судачит с ними…
Ничего не поделаешь. Я направился вверх по темной лестнице. В дальнем углу коридора, на втором этаже, светился огонек. Из-за двери пятого класса слышен голос Нины. Я приоткрыл дверь. За партами сидели родители учащихся, и Нина с ними беседовала. Класс был ярко освещен — горело три или четыре лампы. Я извинился и сказал, что мне нужна лампа.
— Будьте добры, передайте Андрею Васильевичу лампу…
Кто-то из мужчин, сидевших поблизости, взял трехлинейку и вручил мне.
В учительской я снял пальто и, открыв форточку, закурил. «Нина рядом! Зайдет или нет?» Работа не шла в голову. Я ждал, прислушиваясь к каждому шороху в коридоре. Наконец послышались голоса. Все ближе и ближе. «Зайдет… зайдет…» Но вот голоса и шарканье ног начали понемногу глохнуть, затихать; еще некоторое время доносилось поскрипывание деревянных ступенек лестницы — и все.
«Ну что ж!..» — вздохнул я. В самом деле: почему она должна была зайти? Поднявшись из-за стола, я принялся сновать взад и вперед по комнате. Вдруг слышу, скрипнула дверь. Оглянулся — в дверях Нина.
— Извините меня, Андрей Васильевич, я совсем забыла, что вам нужна лампа.
— Спасибо, Нина Алексеевна: мне достаточно одной.
— Будьте добры, возьмите! Мне все равно надо помыть руки. Они ужасно пахнут керосином.
Я повесил ее шубку на вешалку. Затем взял у нее лампу. Она спросила, что я делаю в учительской по вечерам.
Я сказал.
— Разве у вас негде заниматься дома? — спросила она, направляясь к умывальнику.
Я стал рассказывать про нашу избу. Я нарисовал ей картину, с которой вы уже знакомы: отец считает трудодни, младшие братья играют в карты, тут же рядом должен садиться и я проверять тетради. Она слушала меня, чуть наклонив голову, и, когда я кончил, сказала без какой бы то ни было рисовки:
— Вы можете приходить заниматься ко мне.
— Спасибо.
— Будьте добры!
И она рассмеялась.
Мне на редкость было легко с ней. Я сказал ей то, о чем не раз думал: что она была бы хорошим врачом.
— Вы угадали! — отозвалась она живо. — У меня папа врач. Это от него страсть мыть руки.
Шутя я заметил, что, по всей видимости, отец ее старый врач, ибо молодые врачи, как правило, не любят мыть руки, ссылаясь на то, что им некогда. Посмеялись. Незаметно, между шутками, она рассказала о себе. Родом она из Венева. У нее есть сестра и брат — старшие; оба, как и отец, врачи. А она вот стала учителем. И нисколько не жалеет об этом.
В одиннадцатом часу мы спустились вниз, оставили уборщице лампы и вышли из школы. Нина разрешила мне проводить ее.
Когда мы подошли к избе, где она жила, Нина сказала, что хочет восстановить в Липягах библиотеку. У нас была библиотека, но при немцах ее сожгли. Все эти годы между колхозом и сельским Советом шла тяжба: на чьи средства приобретать книги и содержать библиотекаря — за счет колхоза или сельсовета? Нина бралась работать бесплатно. Ей обещали помогать ученики старших классов. Она спросила, нет ли у меня лишних книг. Я обещал завтра же притащить целый мешок.
— Вот хорошо, приносите!
— Обязательно.
Я ждал в ответ «Будьте добры!», но она вздохнула и, протягивая на прощанье руку, сказала:
— Я навсегда запомню этот вечер…
Так началась наша дружба. Возвращаясь из библиотеки, Нина заходила в учительскую, или, как она говорила, на огонек. Часто бывало и наоборот: быстренько сделав все свои дела, я отправлялся в библиотеку. Библиотека — на селе, в клубе. В комнатке, оклеенной дешевыми обоями, холодно. Нина в свитере, в наброшенном на плечи пальто сидит за столом. Возле стола, заваленного книгами, толпятся колхозники.
— Нина Алексеевна, рассказ «Четверть лошади» у которого писателя?
— У Глеба Успенского.
— Есть такая книга у вас?
— Есть. Вы именно «Четверть лошади» хотите или вам дать «Избранное»?
— Я не против и целого трактора… — шутит Николай Корзинкин. — Из таких ручек и «Избранное» проглотишь.
Уж кого-кого, а Николая я никак не ожидал встретить тут, в очереди за книгой. До этого я встречал его разве что в сельмаге да в забегаловке, но и водку он норовит взять без очереди. А тут…
И все Нина. С каждым посетителем она разговаривает по-разному. Одному расскажет что-то, другого, наоборот, начнет расспрашивать о прочитанном.
Мне не хочется отвлекать ее. Я иду во двор. Под навесом лежат заснеженные березовые кругляки. Я колю дрова. Старшеклассники носят поленья, и мы затапливаем печку. В комнатке становится тепло. Нина снимает шубу. Раздевается кое-кто и из посетителей. Берут со стола газеты, брошюры; смотрят, читают.
К десяти часам народ расходится. Мы остаемся вдвоем. Час, а то и больше, сидим возле печки и болтаем. Нам есть о чем поговорить.
В одиннадцатом часу я иду ее провожать.
Так продолжалось месяца два. В феврале началась подготовка к выборам. На двери библиотеки появилась вывеска: «Агитпункт». Что ни вечер, в учительской заседания и собрания.
Что делать? Куда податься?
В избе совсем работать стало нельзя: у Федора и Клавы родился сын. Малыш был неспокойный.
Даже отец и тот теперь уходил по вечерам в правление.
Однажды я собрал тетради, учебники и, поборов робость, отправился к Нине. У нее действительно было хорошо. Она снимала угол у овдовевшей в войну доярки Анисьи Софроновой. У Анисьи было двое детей — дочь, год назад окончившая школу, и сын-пятиклассник. В горнице, где расположилась Нина, тихо. Оба окна заставлены цветами, а стол большой, удобный. Мы сели за стол и занялись тетрадями. Потом, когда вернулась с фермы Анисья, вместе пили чай.
Так продолжалось всю зиму. А в апреле я как-то пришел домой и сказал матери:
— Мама! Я, кажется, женился…
И это бы ничего, если бы я только сказал это. Но я тут же достал чемодан и начал укладывать в него кое-какие вещи.
— Ну что ж, если так, то слава богу! — сказала мать.
Мать наша умница, она все поняла.
Я поел щей, взял свой чемоданишко и навсегда покинул нашу андреевскую избу.
Мать, как я уже говорил, сваливала всю вину за то, что мы ломаем теперь избу, на Федора. Но вы видите, что она не совсем права: первым ушел из дому все-таки я. Следом за мной покинул дедовскую избу самый младший из братьев, Степан. Он устроился воспитателем в общежитии молодых рабочих станционного депо. В общежитии ему отвели крохотную комнатку. Он, как и я, взял чемодан и ушел. Забирать из дому ему тоже было нечего. А Степану тем более — ему и постель полагалась казенная. Не знаю, как воспитывал он своих подопечных: скорее всего Степан числился воспитателем, а на самом деле был по-прежнему заводилой в клубе. Из паровозников и слесарей депо он отобрал ребят, подобных себе, с актерскими склонностями, и каждую субботу они разыгрывали на сцене клуба всякого рода пьески.
Вот в сущности и вся история того, почему наш дом оказался ненужным на деревенской улице. С уходом братьев из села уже ничто не связывало нашу семью с вековым андреевским корнем, с землей. И уже давно не стоять бы ей, избе, в ряду других на деревенской улице, если бы не отец.
Но той же весной не стало и отца.
Отец умер, как и дед, неожиданно. Это, видно, фамильное у нас. Рассказывали, что и отец деда, Максим, тоже вот так: сидел на конике, плел лапоть. Вдруг что-то стукнулось об пол. Смотрят бабы, а кочетыг, чем дед лапти плел, на полу валяется. А дед как сидел, так и сидит, будто живой, с лаптем в руках… И сам дед Андрей умер тоже неожиданно, о чем я рассказывал. А теперь вот и отец…
В начале июня было — картошку уже первый раз полоть собирались. Он встал чуть свет и еще до завтрака успел обежать полсела, оповещая баб о работе. Потом заскочил домой, позавтракал; собрался было в поле, но, собираясь, почувствовал в сердце боль. Вдруг весь побелел, лицо и лоб покрылись испариной. Мать велела ему лечь и не ходить покуда, а сама побежала в мазанку разбудить невестку, жену Федора. Клавдия как-никак медсестрой всю войну прошла; у нее был шприц для уколов и кое-какие лекарства. Пока мать будила Клаву, пока та встала, надела халат… Прибежали — а отец лежит на полу, у самого порога. Правая рука отброшена в сторону. В руке картуз…
Меня вызвали с экзаменов. Когда я прибежал, отца уже положили в «вышний» угол и накрыли белым. Мать едва держалась на ногах. Толпились соседки. Колхозный фельдшер Поликарп Фомич — сухопарый, в крагах, в пенсне на носу — сидел за столом и что-то писал.
— Инфаркт, — сказал он, увидев меня.
— Отслужил, бедняга, — шептались бабы.
Я приподнял покрывало. Стоптанные, давно не чищенные сапоги. Брюки из простой, в полоску, диагонали. Вылинявшая гимнастерка — не то моя, не то Федорова. Пальцы рук в чернилах: еще вчера он подсчитывал свои никому не нужные «палочки»…
Как он мечтал о том, чтобы хоть один из сыновей пошел его дорогой!
Но мы, дети, неблагодарны. Мы только и чувствуем свою вину в минуты утраты. Да и то раскаяние недолго гложет нас…