Липяги. Из записок сельского учителя — страница 26 из 134

— Как хочешь! — отвечает из комнаты девочка.

Елена Дмитриевна зажигает керосинку и начинает греметь сковородками. Это своего рода сигнал: потеснитесь, вы не одни тут хозяева!

Нина убирает со стола все лишнее, освобождая место соседке; мама жмется со своей тарелкой к самому подоконнику. Вернее — все мы жмемся в уголке, а на остальной части стола располагается завуч с дочкой.

Ужинаем молча. Я не могу смотреть на мать — мне ее жаль. Уж на что тесно было в нашей избе — и то сноснее. Постоянное присутствие постороннего человека гнетуще действует на всех нас.

Елена же Дмитриевна и ее дочка нисколько нас не стесняются. Они ведут себя так, будто нас и вовсе нет. Они то и дело переговариваются. Разговор у них обычно про еду: хочет ли Света чаю или выпьет молока? Если чай — то с вареньем или с остатками пирога? Если молоко — то теплое или холодное?

Прислуживая дочке, Елена Дмитриевна то и дело встает из-за стола; садясь или вставая, она каждый раз поправляет распахивающийся халат. Делает она это по-девичьи, кокетливо, хотя Елена Дмитриевна, как принято говорить, женщина «бальзаковского» возраста. Правда, кокетство идет ей. Несмотря на то что Елене Дмитриевне перевалило за тридцать, ее можно еще принять за девушку. Она неплохо сложена; у нее изящная фигурка с тонкой талией. Что же касается всяких хозяйственных дел, то тут она просто идеальная женщина.

Нине, моей молодой жене, как раз не хватает ее практичности и умения создать в комнате уют.

Елена Дмитриевна была в этом непревзойденная мастерица. Комната ее полна всяких шкафчиков, полочек, на которых стояли разнокалиберные слонята и прочие безделушки.

Наблюдая за нашей соседкой, я все чаще ломал голову над тем, почему все-таки бросил Елену Дмитриевну муж. Она была замужем за нашим районным зоотехником. Я знал его. Тихий, положительный человек. Они прожили вместе лет десять. И вдруг в один прекрасный день — разошлись. Зоотехник уехал в соседний район; Елена Дмитриевна с дочкой попросилась к нам, в Липяги.

«Конечно, — думал я, — Елена Дмитриевна — женщина не без недостатков. Например, ее чрезмерная приверженность к педагогике…»

Надо сказать, что я люблю людей с педагогическим талантом. Но все в меру. А Елена Дмитриевна была педагогом во всем, педагогом до последней своей косточки. Заметив какое-нибудь упущение с нашей стороны, она незамедлительно выговаривала.

— Товарищи! — вдруг скажет Елена Дмитриевна, появляясь на кухне. — Еще раз повторяю, что спички надо бросать вот в эту баночку… — Она поднимет случайно оброненную спичку и демонстративно положит ее в плоскую баночку из-под шпрот, подвешенную на проволочке возле керосинок.

У Елены Дмитриевны страсть все развешивать. Над плитой она прибила планку со множеством гвоздей. На гвоздиках висели кастрюли — одна другой меньше, целая дюжина. Большинством она не пользовалась, — висят так, на всякий случай. Ниже, на такой же планочке, — набор тряпочек, щеточек — для мытья посуды, для вытирания стола и т. д.

И еще у Елены Дмитриевны был один талант: заполнять собою пространство. Это проявлялось не только в расстановке шкафчиков — шут с ними, со шкафчиками. Я ощущал это просто физически. Появилась она в учительской— все жмутся по углам, говорят шепотом.

То же самое было теперь и на кухне.

Признаюсь: я никогда не испытывал ничего подобного. Я очень переживал не столько за себя, сколько за Нину, а еще больше — за мать. Мать совсем терялась в присутствии Елены Дмитриевны. С ее щепетильностью она ни дня не жила бы у нас. Но и у братьев, на станции, ей, видно, не легко приходилось.

Именно тут, на кухне, мать с горечью призналась, что не надо было бы рубить ракит…

Однако бог милостив. С недавнего времени все в нашей жизни переменилось. Теперь вечера на кухне стали для нас настоящим отдохновением. Мы проводим тут все свободное время, и никто нам не мешает.

Счастье пришло к нам с цивилизацией. Этой весной в село провели электричество. Тотчас же в нашей квартире появились электрические плитки, утюги, радиоприемники. А спустя месяц — и телевизор. Его привезла из города Елена Дмитриевна. Она водрузила эту волшебную коробочку на комод, и они с дочкой уже ни на минуту не могли оторвать своего взора от экрана.

Теперь мы их на кухне и не видим вовсе: они и ужинают, и чай пьют перед телевизором, и уроки делают, и тетради проверяют… Случалось, выйдет Елена Дмитриевна во двор, по нужде, а дочь тут же за ней:

— Мама! Кино уже начинается!

— Иду! — слышится голос матери. В тот же миг Елена Дмитриевна, запахивая на бегу халат, вбегает в переднюю — и глаза ее прямо от двери нацелены уже на телевизор,

2

А тем временем мы на кухне блаженствуем. Мать и Нина сидят за столом: жена проверяет тетради, бабушка шьет внуку распашонки. Расхаживая взад-вперед по кухне, я расспрашиваю мать о прошлом Липягов.

— Расскажи, мама!

— Ну что ж, ежели будете слушать, расскажу… — Мать оторвалась от рукоделия, посмотрела куда-то поверх очков, вспоминая. — Столько в войну пережито, что и за год, поди, не перескажешь. А страха натерпелись, и голода, и униженья от врагов…

— Не надо все. Случай расскажи какой-нибудь.

— Разве рассказать вам про Ефремкина мерина? Как я с бабами на нем в Данков ездила — поневы продавать.

Мы затихли, приготовились слушать.

— Когда же это было? — продолжала мать. — Дай бог, чтоб не изменила память! То ли в январе, то ли в феврале сорок второго года. Одним словом, вскорости, как немца прогнали. К сретенью до того подбились, что в доме хушь шаром покати: ни щепотки муки, ни картошки. Вы — на фронте… эти — малые. Что делать? Надо где-то хлеб раздобывать. Ребят голодных жалко, а пуще всего от отца жизни нет. Взъелся: «Возверни колхозные семена!» — и ни в какую. Хушь в Тмутараканию поезжай. Он ведь знаете какой был! Сам голодный — это ничего, а за обчественное пуще всего у него душа болела. Как утро, так начинает грызть: «Слышь, Палага: добывай семена! Чтоб к весне были!..» — «Ладно», — говорю, успокаиваю его. А сама ночи не сплю, все о прорехах думаю…


Мне очень нравится слушать, когда мать рассказывает. Рассказывая, она не отрывает взгляда от рукоделия. Слушая, я невольно наблюдаю за движениями ее пальцев. Руки у нее маленькие, красивые. Может, они только мне одному кажутся красивыми. Они заскорузлы; в глубокие узкие трещины навеки въелась чернота — не то от сора, которого на своем веку она перетаскала невесть сколько, не то от рытья картошки — кто его знает! Уж скоро года два как она не работает в поле, а чернота эта все не отходит.

Заскорузлы пальцы, но они по-прежнему умелы и быстры; их размеренные движения действуют на меня успокаивающе. Мать шьет. Край материи зажат у нее в коленях. Поэтому она шьет чуть-чуть сгорбившись. Изредка скребнет иголка о наперсток и замрет: пришло время передвинуть материю. Миг — и игла снова задвигалась. Шов состоит из маленьких, ровных стежков. Они настолько аккуратны, что и не всякая машина так прострочит.

Наконец шов пройден. Мать разглаживает его ладонью, вынимает иглу и, намотав остаток нитки на палец, завязывает узелок. Делает она все это на ощупь, не глядя; потом, с облегчением вздохнув, подносит узел ко рту и отгрызает концы ниток.

— Да-а!.. — продолжает она, вздохнув. — Оно ведь в тот год как получилось? Урожай осенью хороший был. Все уродилось: и озимые, и картошка, и просо. Подошло время убирать — ан немцы! Фронт вплотную к Липягам подкатился. Выйдем в поле, а немцы увидят с самолетов и ну за нами, бабенками, гоняться. Бомбят, из пулеметов постреливают. Днем ни в какую нельзя. Приспособились по ночам косить. Ночью косим, а днем — на конюшнях да в ригах молотим. Солдаты нам помогают: обмолотят, зерно в машины — и на станцию. Ну, с рожью управились. Сеять надо, картошку рыть, а тут как эта чума двинет, — оборону нашу под Тулой прорвали. Где-то тут под Выселками кое-как их остановили, немцев-то. Озимые толком так и не посеяли. Картошку копали под минометным обстрелом. Видать, дозорный был у него: как вышли… не успели по кошелке набрать, а мины — трах, трах! Апроська Ефанова рядом со мной по грядке шла… Слышу: «Ой!» — крикнула и ничком, как нагнутая была, в межу-то уткнулась. Подойти бы, а он, немец, передыху не дает. Потом, затихло когда, подбежали, а Апроська-то готова уже, не дышит… Схоронили ее. Опосля этого бабы ни в какую! Не пойдем рыть — и вся недолга. Отец и так, и этак… То солдаты помогали, а тут и им стало не до нашей картошки. Понял отец: плохо дело. Может, сам понял, а может, и в районе сказали. Собрал он баб и говорит:

— Вот что, бабы: не ровен час — наши могут сдать Липяги. Сбрую, какая есть, давайте по домам распределим. Лошади пусть на конюшне будут. Скотину — коров, телят, овец — я с мужиками угоню в тыл.

— А с картошкой как быть? — спрашивают его.

Он махнул рукой:

— Ройте, как будто всяк для себя. Но чтоб семена к весне для колхозу у каждого были!

Сказал и в тот же день отправился со скотиной на Пензу. Эк, что тут началось! Сбрую с конюшен по домам, из-за лошадей — драка. И Митя тогда привел… Грех один, да и только! А пуще всего на картошку навалились. Копали ее все — от мала до велика. Ночью, в туман, когда немец доглядеть не мог. Холодно, сыро, — никто на погоду не жалуется. На себе таскают, на лошадях да на тачках возят. Ну, и я с ребятами накопала. Думала: до весны хватит. Но под самый Михайлов день, глядь, дядя Ваня со своим семейством пожаловал: «Пусти, Палага, ради бога!» И то — куда ж ему податься? Он — партейный; все эвакуировались, а его оставили, чтоб он линию снял в последнюю-то минуту. Сделал он все, ан хоп! — а сам-то в ловушке остался: и в Михайлове немцы, и в Попилах немцы. Вот он и к нам, да со всем семейством. А едоков у него, знамо, сам шестнадцатый. Бабка, бывало, начнет его ребят считать: «Манька, Кланька, Женька, Ванька, Катька, Котька…» — потом и счет потеряет. Знамо, есть нечего — одна картошка за все в ответе. К сретенью-то и картошку подчистили. Вернулся из Пензы отец, полез как-то в погреб, видит: пусто! И давай меня донимать: