Сказав это, пожилой солдат пошел за угол. Молоденький тоже будто успокоился, перестал колотить по воротам и, вскинув автомат за спину, пошел вдоль стены. Он отошел в сторонку, встал под пеленой и засунул руку в карман куртки.
Немец вынул из кармана три-четыре зажигалки; выбрал самую большую — с изображением голой женщины. Он покрутил женщине голову, она вывернулась, и оттуда, изнутри, пахнуло острым запахом бензина. Солдат выплеснул бензин на соломенную пелену. Не спеша собрал зажигалку и — чирк!..
Над зажигалкой вспыхнуло беловатое пламя.
Солдат поднес огонь к тому месту, куда он только что вылил бензин, и пламя, лизнув солому, побежало вдоль по пелене. Немцу показалось, что пламя разгоралось слишком медленно, и он выплеснул бензин из остальных зажигалок. За какую-нибудь минуту огонь охватил весь угол риги.
В это время, справив свою нужду, появился старый солдат. Увидев пламя, он сразу понял, что случилось.
— Ганс, что ты сделал?
— Пошутил… — сказал тот.
Старый солдат снял с себя куртку и стал бить ею по кровле, стараясь загасить пламя. Но огонь охватил уже большую часть крыши, к тому же слишком высоко, и он до него не доставал. Видя, что ему не справиться с огнем, солдат в очках подбежал к воротам и, налегая на них, стал колотить по тесу кулаками.
— Выходь! Сгоришь! — кричал он.
Ответом ему была тишина. И в этой тишине зловеще разносилось шипение и потрескивание горящей соломы.
Солдат схватил в руки автомат и что было силы стал колотить прикладом по воротам.
А тот, молоденький, в пилотке, стоял и смеялся.
Так продолжалось с четверть часа.
Но вот ворота скрипнули, и из дыма показался юродивый. Он весь дрожал мелкой дрожью и скулил, как скулит холодной осенью щенок, оставленный на ночь на стуже.
Солдат, стучавший автоматом, отпрянул в сторону: юродивый нес в охапке коробки. Коробки падали из его рук, и, когда он достиг безопасного места, их оставалось не больше десятка.
Пожилой солдат не успел подбежать к юродивому, чтобы удержать его. Бросив коробки на луговину, Сережа, снова юркнул в охваченную огнем ригу. В этот миг бушующая шапка огня сорвалась с крыши и, пылая, поплыла над селом.
Что-то треснуло в вышине…
Огненно-багровая солома, все еще сохранявшая форму крыши, вдруг осела; в поднебесье взметнулся столб искр — и на месте риги образовалось огромное море ликующего огня.
— Колоссаль! Колоссаль! — повторял молоденький.
Где-то в переулке раздался нечеловеческий крик… Немцы оглянулись. От избы, исступленно крича, бежала старуха.
Увидев ее, солдаты отвернулись от огня и не спеша пошли картофельным полем, к площади.
За спиной у немцев болтались автоматы.
С тех пор уж никогда не ходил по Липягам рослый, голубоглазый, похожий на Христа юродивый, и бабы не берегли уже коробков, и не собирались малыши гурьбой, и никогда уже больше не слышалось в избах наших молитвенно-спокойного, просящего голоса:
— Подайте Сереже коробоце-е-ек!..
Сережа-коробочник
ЧЕБУХАЙКИН МЕД
Я вошел в класс и первым делом взглянул на стол.
Так и знал! Конечно, на переменке ребята крутили машину! Они хотели повторить опыт с получением электричества, но неудачно. Видимо, их ударило током, и они испугались и впопыхах разбросали все по столу. Шары машины отогнуты, амперметр отключен. Я чертыхнулся в душе, хотя это был в первую очередь мой просчет. Надо было построже предупредить дежурного, чтобы он никого не подпускал к приборам. Теперь пенять не на кого.
— Та-ак… — Подойдя к столу, я внимательно оглядел машину. О продолжении опыта не могло быть и речи: снова надо возиться целый час, пока все наладишь. — Так: Кто это сделал?
Класс затих.
— Кто сломал прибор? — повторил я строго. — Прошу выйти к доске!
Молчание. Никто даже носом не шмыгнул. Я понял, что поступил, говоря словами директора, антипедагогически: не надо добиваться выдачи виновников — школа не должна воспитывать доносчиков.
— Ну что ж… — продолжал я примирительно. — Раз изломали прибор, то его надо починить. Иди, Володя, помоги мне.
Володя Коноплин нехотя поднялся из-за парты, вздохнул, одернул куртку и стал пробираться к доске. Напряжение ослабло. Ребята зашушукались.
Не успел еще Володя подойти к столу, вижу, в крайнем ряду от двери встала из-за парты Маша Гринько — круглолицая, с крохотными хитроватыми глазками девочка — и, протянув руку вперед, сказала:
— Андрей Васильич, прибор сломали знаете кто? Сломали Владик Сучков и Миша Колеснев. Владик командовал, а Миша крутил.
— Врет она! Мы все крутили! — крикнула с места ее соседка Люба Веретенникова.
— Все после. А сначала они: Владик и Мишка!
Маша продолжала стоять. Глазки ее испуганно остановились, руки теребили концы платка, лежащего на плечах. Она ждала, чтобы я ее поблагодарил. Но мне почему-то не хотелось ее благодарить. В тишине кто-то с задней парты зло прошептал:
— У-у-у, Чебухайка!
Маша обернулась на злобный шепот и снова уставилась на меня. Белесые ресницы — морг-морг. Мне стало жаль девочку. Я не успел прикрикнуть на обидчика, как Маша зашмыгала носом, по лицу ее потекли слезы.
— Чего они… дразнятся… — Девочка опустилась на парту и разревелась.
Я подошел к ней, чтобы успокоить. Маша пухленькая, рыженькая девочка. У нас рыжие на редкость. Случается, веснушки на носу, на руках, и то не часто. А Маша вся была словно медный самовар, волосы — листья калины осенью; все лицо и руки и даже уши в веснушках. Она, как подросток, начинала уже стесняться этого. И вот что удивительно, ее не называли «рыжей». Несмотря на такую яркую примету, ее называли уличной кличкой, и поэтому я удивился, чего это она вдруг расстроилась.
Успокоив Машу, я заметил ребятам, что нехорошо обзывать уличными кличками.
— Если еще хоть раз услышу от кого-нибудь уличную кличку, буду строжайше наказывать! — сказал я, возвратившись к столу, возле которого все еще стоял мой ассистент Володя Коноплин.
Мы начали с ним возиться с прибором.
Маша продолжала потихоньку шмыгать носом.
— Замолчи, Чебуха! — крикнул кто-то на нее.
— Колеснев! Встань!
Миша встает.
— Слышал ты мое предупреждение?
— Да, слышал, — спокойно отвечает Миша.
— А почему продолжаешь грубить?
— Она все равно Чебуха, Андрей Васильич…
— Колеснев! Выйди из класса! — жестко говорю я.
Миша откидывает крышку парты и, подхватив портфель с книгами, не спеша, вразвалочку направляется к двери.
— Эх, вы! И не противно вам сидеть рядом с Чебухайкой? — бросает он на ходу.
И я вдруг вижу: за ним поднимаются еще несколько ребят и тоже идут к двери.
— Хорошо, идите! — говорю я им. — Но без родителей в школу не возвращайтесь…
Никто из них и ухом не повел.
Я закрыл за ними дверь и, делая вид, что ничего не случилось, сказал:
— Ну что ж… хулиганов выпроводили. А теперь продолжим наш урок.
Сказал и снова к столу. Только склонился над прибором, слышу, гул по всему классу: у-у-у… Ясно различаю в гуле слова: «Чебуха! Чебуха! Чебуха!..» Дразнили все до единого ученика, даже и девочки.
Такого скандала ни разу еще не было на моих уроках. Что делать? Не звать же на помощь директора!
— Тише! — крикнул я.
Я умею крикнуть, когда надо. Ребята знают это: я им рассказывал. Они знают, что на фронте я командовал артиллерийской батареей. Бывало, горло надорвешь, крича: «Бат-тарея! Огонь! Огонь!»
Ребята знают, что если я закричал, значит, допекли они меня здорово! А им как раз и хотелось этого: они выражали протест против того, что я защитил Машу.
Ничего, окрик подействовал. Ребята притихли. Я кое-как наладил прибор. Пришлось изрядно повозиться, пока я все отрегулировал и снова взялся за ручку электрической машины. И вдруг опять в классе раздался гул. Я недоуменно оглядел учеников. Все они смотрели на доску и улыбались чему-то.
Я оглянулся.
На доске мелом было написано: «Чебухайка![1]»
«Ух, до чего ж вы мстительный народ! — подумал я о ребятах, стирая с доски надпись. — И далась же вам эта Чебухайка!..»
В деревне редкая семья не имеет прозвища. В быту, в разговорах люди чаще всего называют друг друга не по фамилии и не по имени, а, как говорится, по-уличному, кличками. Клички бывают самые разные; причем живут они десятилетиями, передаваясь из поколения в поколение.
Ни в чем, пожалуй, не проявляется так ярко умение народа типизировать, как в прозвищах. Одно слово — и весь характер человека! Назовут, как пропечатают: всю жизнь никуда от этого прозвища не денешься.
Сколько в наших уличных прозвищах подлинной поэзии! Иногда кличка добродушна; иногда в ней скрыта ирония над человеком, усмешка; но есть прозвища и нарицательные— жестокие и обидные.
Ни один, человек на селе — от председателя до самой незаметной бабенки — не обходится без уличного прозвания. Едва поселился на порядке новичок, ему тут же дается прозвище.
Прозвища чем-то сродни хорошим песням. Они живут помимо их творцов. Попробуйте узнать, кто первым окрестил кого-либо уличной кличкой. Да разве кто вам скажет! Многоликое, многодневное творчество — эти наши прозвища!
Больше всего прозвищ на селе безобидных. Например, нас по-уличному кличут так: «Андревы». «Где была?» — «У Андревых!» — «Кто дом ломает?» — «Андревы!» Это потому, что Андреи в нашем роду не переводятся. Дед был Андрей Максимович, отец — Василий Андреевич, а я — Андрей Васильевич; сын мой — Андрей Андреевич, и так далее. Андревы и Андревы, и никто из нас на такое прозвище не обижается.
Бывают еще клички иного оттенка. Не знаю, как и назвать их, — иронические, что ли! Таковы, к примеру, прозвища моего крестного, Евдокима Кузьмича. У него их несколько. Чаще всего его называют Авданей. У него много ребят, и всех их так зовут: Авданькиными… Но когда говорят лично 6 Евдокиме Кузьмиче и хотят при этом отметить возможную недостоверность слуха или рассказа, то добавляют: «Бур-бур сказывал»…