Липяги. Из записок сельского учителя — страница 37 из 134

«Бур-бур» — многоемкое слово. В нем и то, что Авданя любит прикладываться к бутылке «ряжской горькой», и то, что говорит он не очень-то внятно. А говорит он невнятно потому, что к губе у него всегда приклеена самокрутка. Делает он это мастерски. Закурит, затянется раз-другой, потом одно неуловимое движение языком — и папироса приклеилась к нижней губе. Говорит, а самокрутка вверх-вниз болтается. И ни за что не отскочит! Полчаса так говорит, думаешь, папироска у него давно уже погасла, но только подумал об этом, глядь, она снова дымит как ни в чем не бывало. И так все время, пока он рассказывает байки; и все время только и слышишь: бур-бур, бур-бур…

Это об Авдане.

А у нас много таких кличек. Вот хоть та же Таня Виляла… Разве не ясно, что это говорится о бабенке болтливой, изворотливой, но в общем неплохой?..

Есть прозвища совсем ласковые. Нашего соседа Василия Кочергина зовут Беленьким; агронома прозвали Щеглом; деда Печенова по-уличному кличут Ясным…

Но бывают прозвища иного рода.

Уж сколько лет Алексей Иванович, агроном наш, живет в доме Змейки — бывшей регентши церковного хора. Однако никто из ребят, собираясь кататься на санях с горы, не скажет:

«Пойдем на гору к Щеглу!» А скажет: «Пойдем к Змейке!»

Самой Змейки давно нет в живых, а кличка осталась, живет.

Как и всякие слова, прозвища со временем приобретают новый смысл, иное наполнение. Часто из безобидной клички они становятся злыми и нарицательными. Так, после происшествия в поповском доме всю родню Михея Лобанова стали с отвращением называть лобанятами.

Примерно такое же превращение случилось в свое время и с Чебухайкой…

3

Не припомню теперь точно, откуда появилась на нашей улице эта самая Чебухайка. Кажется, до этого она жила где-то на Хуторах. В самом начале тридцатого года, когда умер Савватий Санаев, развалюшку его купил тихенький, неказистый мужичишка Ефимка Бутенков. Хлопотливый был мужик, хоть и неприметный с виду. Словно муравей, с утра до вечера ползал он по усадьбе. За лето на месте Савватиевой землянки Ефимка поставил новую избу, оштукатурил ее, покрыл; слепил закутки и загонки для скота. А там, глядь, дальше — больше: обнес он санаевскую пустошь плетнем, насадил сад, и так прочно все у него получилось — не усадьба, а поместье!

Верховодила в доме Ефимки супруга, Дарья, низенькая полнотелая баба, чем-то внешне напоминавшая жирную осеннюю утку. Ходила Дарья вразвалочку, не спеша, словно не шла, а перекатывалась. Говорила мягко, вкрадчиво; при разговоре все норовила подставить ухо поближе к губам собеседника — глуховата была.

Вот стоят бабы у колодца, судачат:

«Говорят, Бирдюк сватов к Евфросинье засылал».

А Дарьюшка шею вытянет и: «Че?» (значит, что не расслышала).

«Данила-то и слушать их не захотел… взашей вытолкал…»

«Бу?!» (Будя, мол, врать-то!)

«А Бирдюк и говорит: не согласен — ворота дегтем вымажу!»

«Ха!» — рассмеется Дарьюшка.

С кем бы она ни разговаривала, только и слышишь от нее: «Че?.. Бу?.. Ха!..» Так оно и пошло — Чебуха да Чебуха, одним словом, Чебухайка.

Набожная была баба — ни одного слова не скажет, не перекрестясь и не призвав Христа или богородицу в свидетели. «Вот умереть мне на месте, если вру: знамение такое я видела — быть войне!» Скажет и зашевелит губами молитву.

Набожна, а жадна! Таких жадных баб на нашем порядке и не было.

Рассказывают, что в девках попала она раз на свадьбу. Плакальщицей ли ее пригласили или по родству — кто ж знает, давно дело было. Свадьба та была в богатом доме. Уж каких только кушаний не наставили гостям! А надо сказать, что в девках-то Дарья бедно жила, вдоволь редко есть приходилось. Вот она и набросилась на еду. Брагу пьет, пирогами да студнем питье заедает. И блины, и курники, и сало жареное… Все отведала. Наелась— аж передохнуть не может. Глаза-то видят, а зуб, как говорится, неймет. А дружки, как назло, все новые и новые кушанья подносят. А чем дальше, тем все вкуснее. Вот целого поросенка на сковороде принесли. А следом за сковородой миски ставят. А в мисках тягучая янтарная жидкость налита.

«Это че?» — спрашивает Дарья.

Авданя, тогда молодой парень, дружкой был, рядом с ней оказался. Посмотрел на Дарью, на миску, ухмыльнулся и говорит: «Аль слепая, не видишь, что ли? Мед!» А меду-то Чебухайка отродясь не видела и не пробовала. «Вот дура! — обругала сама себя Чебухайка. — Студнем да блинами пузо набила, а для меда-то и места не оставила». И решила Дарья: что ни будет опосля, а меду отведать. Подождала она и, когда все отвернулись, взяла ложку какую побольше и — раз! — зачерпнула полным-полно да скорее в рот. Облизала ложку, а выдохнуть-то не может: сперло все. Да и давай орать на всю избу.

Хозяева подбежали: что с девкой! А Чебухайка ртом пошевелить не может. Глаза вытаращила и на ложку кивает. Посмотрели, а ложка-то вся в горчице по самую ручку вымазана.

Дядя Авданя, мой крестный, уверяет, что он в жисть так не смеялся. Потом от смеха икал целую неделю. А Чебухайка ничего, отдышалась.

С тех пор никто у нас в Липягах горчицу по-иному и не называет, окромя как «Чебухайкиным медом»…

4

Так вот: поселилась Чебухайка на нашем порядке. А ребятни в ту пору было у нас, на Кончановке, — гороха в поле меньше!

Подростки, известно, народ озороватый. Самым любимым озорством в наше время были набеги на сады и огороды. В детстве мы любили навещать чужие огороды, особенно если за забором было чем полакомиться: нарвать малины, брюквы, моркови. Соберемся, бывало, ватагой, выставим боевое охранение, а сами шуруем на задах. Добрались мы как-то и до Чебухайкиного огорода. Надо сказать, что наши кончановские огороды бедные, суглинистые — картошка и та не родится. Но есть несколько дворов — те, которые поближе к Низовским, — у них в низах торфяники. Таков участок и у Чебухайки. В саду колодец, вода близко — ни журавля, ни ворота ставить не надо, бери ведро и черпай. Когда-то колодец был общественным. К нему, на низы, вел широкий проезд, чтобы можно было брать воду на случай пожара. Чебухайка распахала проезд, раздвинула усадьбу, и колодец остался за городьбой.

Чебухайка и ее дочь Аленушка с рассвета дотемна в саду и на огороде: поливают, окучивают, пропалывают. Малинник разросся, загляденье одно, гряды взбиты и изнеженны, как караваи. А на грядках и турнепс, и репа, и бобы. У всех соседей с огородов все убрано, а у Чебухайки за высоким частоколом репа и морковь до самых морозов набирают соки. Разве могли мы, кончановские оборванцы, устоять перед соблазном?

Однажды в разгар лета мы устроили один набег — сошло. Нарвали полные картузы малины, еще крохотной, незрелой моркови. Наелись так, что Костю Набокова, моего друга, потом дня два мутило. Помутило, да и прошло. Через неделю или две опять захотелось малинки. Опять полезли. К вечеру подгадали, когда сама Чебухайка к поезду торговать ушла. Пролезли мы сквозь лаз в изгороди, начали по малиннику разбредаться, слышу, то один, то другой, сдерживая слезы, орет: «У-у!»— и обратно, к забору, норовит. Не пойму сначала, что к чему. Пока сам не заревел…

Известно, летом деревенские подростки не носят никакой обуви. Все лето бегают босиком. Заметив, что ребята повадились за малиной, Чебухайка весь малинник усыпала битым стеклом.

Все до единого порезались в тот раз. Чуть ли не по месяцу прыгали с завязанными ногами. Не до малины было.

Но зато с большим ожесточением принялись мы опустошать Чебухайкин огород. В ночь по нескольку раз ходили. Правда, вскоре и от огорода она нас отвадила. Осенью дело было. Ночь темная. Только мы проникли через лаз, заранее сделанный в частоколе, слышим свист: это наш дозорный подавал сигнал об опасности. Ребята, как воробьи, бросились обратно к частоколу. Столпились возле бреши, а уж Чебухайка вот она, рядом!

— А-а, дьяволята, попались!

Вдруг что-то стукнулось неподалеку. И тотчас же бежавший за мной Костя Набоков упал и завопил нечеловеческим голосом. Я остановился; еще двое или трое ребят, не успевшие выскочить через лаз, тоже подбежали. Костя лежал ничком, уткнувшись лицом в картофельную ботву, и сквозь слезы бормотал:

— В ногу… вилами угодила, стерва! У-у!..

Мы подхватили Костю на руки и потащили к лазу. Костя терпеливый был, и то всю дорогу выл. Чебухайка ругалась, но подойти не осмелилась. Были с нами ребята и повзрослее.

Костя не ходил в школу недели три.

С тех пор в Чебухайкин огород мы ни разу больше не забирались.

5

Чебухайка числилась колхозницей, но имела от врача справку о болезни и по наряду не ходила. Сам Ефимка пристроился скотником. Алена, дочь, состояла в фуражирах, или, по-другому, складом кормов заведовала, но постоянно сидела дома. Хотя «сидела» — это не то слово. С таким-то хозяйством разве посидишь! Огород, сад, с десяток ульев, корова, свиньи, куры, собака. За всем пригляд нужен. Еще темно, а Аленушка уже в огороде: пропалывает, окучивает, поливает. Труд зря не пропадает. У кого раньше всех поспевают огурцы и помидоры? У Чебухайки. У кого молока всегда в избытке? У Чебухайки.

Подоит Дарья корову чуть свет, мешок на плечи и задами, пажей побежит на станцию. Станция у нас большая, все поезда останавливаются: и скорый, воронежский, и на Саратов который, и на Астрахань… Разложит Чебухайка на прилавке свой товар: помидоры, огурцы, редиску, выставит банки с ряженкой — подходите, дорогие пассажиры, выбирайте, кому что по вкусу! И заспанные пассажиры в полосатых пижамах, в помятых военных гимнастерках подходят к прилавку, хвалят Чебухайкин товар: «Ах, хороши огурчики! Вот так закуска!» — «Только с грядочки, свеженькие, с росой!» — подхватывает сладеньким голоском Чебухайка. Справится пассажир о цене — дороговато! Постоит, подумает, пройдет вдоль всего ряда — ни у кого нет огурцов. И, глядишь, возьмет. За ним и другие раскошеливаются. Гражданский, в полосатой пижаме который, банку ряженки берет, а военный в зеленой фуражке к меду приторговывается. Чебухайка к старости пасеку свою заимела, получше других понимала тол