Липяги. Из записок сельского учителя — страница 42 из 134

Я пристально наблюдал за Чугуновым. Он был для меня человеком-легендой. Что только о нем не рассказывали! В бытность его председателем у него не было ни семьи, ни имущества. Он снимал угол у одинокой старушки. Весь день у людей на глазах. Спал ли он когда-нибудь? Никто толком не знал. Чугунок весь принадлежал делу, артели, которую создавал. Семьей-то он обзавелся уже потом, когда служил в рике.

Чугунов курил и спокойно выслушивал собеседника. Выслушивал до последнего слова, как будто в этом последнем слове и заключался смысл всего.

Подвыпивший же Володяка, говоря, вздымал кверху руки, громко выкрикивал слова, как лозунги:

— Они сделали мой колхоз бригадой! Они думали, что так лучше! Дудки! Они еще меня позовут!

— Кто «они»? — улыбнувшись, спросил Чугунов.

Володяка стих, поморгал белесыми ресницами. Кто они, эти страшные враги его, он и сам не знал.

— Липяги село большое. Домов четыреста, а то и более, — сказал Павел Павлович. — Но при теперешней технике, может, и выгоднее иметь один крупный колхоз.

— Было когда-то четыреста, — заметил я. — А теперь если половина дворов осталась, и то хорошо.

— Да, обезлюдели Липяги, — согласился Чугунов.

— Чепуха! — Володяка снова рыгнул. — Моста через Липяговку сделать не могут. Тракторы в объезд по десять километров ездят. Разве можно такое наблюдать равнодушно? Ну скажите, можно? Жена ругает: успокойся, брось. Ей, дуре бабе, не понять, что не о себе беспокоюсь, а о народе. О народе! Из-за этого и в рюмку стал чаще заглядывать.

— Зачем же вы так о жене?

— А что жена! За меня любая пойдет в «Липягах, лишь позови!

Чугунов ничего не ответил, только пожал плечами. Он погасил папиросу, ткнув ее в край пепельницы, полной окурков, потом вздохнул, поерзал на стуле и сказал тихо:

— Я бы о своей жене так не говорил. Хотя… и она оказалась женщиной… — Он не договорил, замолчал.

Я подумал, что сейчас самый подходящий момент спросить Чугунова о семье, обо всем том, что с ним стряслось. Я извинился и спросил.

Лицо Павла Павловича погасло, глаза сделались грустными.

— Пришлось вернуться к старой профессии.

— Работали в шахте?

— Да, работал в шахте.

Видно, ему не хотелось говорить об этом более подробно. Не знаю, что было тому причиной: врожденная ли скромность или воспоминания о той поре слишком больно отдавались в его душе. Чугунов снова закурил и, не сдержавшись, встал из-за стола.

— Чего расспрашиваешь? — проговорил Володяка. — Будто не знаешь: сидел человек! Не будем теребить прошлое. Давайте выпьем за будущее! — Он взял со стола бутылку, налил водку в стаканы.

Мы чокнулись. Чугунов стоя выпил, поморщился, закусил и нервно заходил по комнате взад-вперед.

8

— Да, сидел, — заговорил Чугунов. — Все называют так: сидел. Но я не люблю говорить об этом. И еще есть одно слово, которое я лично терпеть не могу, — «реабилитированный». Почему не люблю? Потому, что в этом слове есть какая-то человеческая неполноценность. А я не считаю себя хоть капельку человеком неполноценным. Все эти семнадцать лет я жил, работал. Воркута. Караганда. Шахты. Оторванность от семьи, от мира. Но все эти годы я считал себя коммунистом. Да, да! Были и такие, которые поносили все и вся. А я верил, что несправедливость будет исправлена. И она исправлена.

— Ничего себе — «исправлена!» — ухмыльнулся Володяка. — Семнадцать лет украли у человека. Всю жизнь сломали. Кем бы вы были теперь? Председателем облисполкома, секретарем обкома, не менее! А вы начинаете сначала, учителем…

Чугунов остановился перед Володякой, осуждающе покачал головой.

— Вы еще очень молоды, друг мой, — сказал он. — В молодости кажется, что ты центр всего, пуп вселенной. А между тем историю творит не один человек, а человечество. Что я? Меня вызвали, передо мной извинились, вернули партийный билет, ордена… — Чугунов постучал по старому со стершейся эмалью ордену. — Мне предложили пенсию. Я сказал: нет! У меня есть еще силы, и я хочу работать в меру своих сил. И так поступили с каждым невинно пострадавшим. Дело не в личном, в конце концов. Несправедливость исправлена исторически. И в этом сила партии. Я так понимаю.

— И куда же вы поехали, когда вас освободили? — не утерпев, спросил я у Чугунова.

— Гм… Я сам долго ломал голову над тем, куда поехать. И поехал к вам, в Липяги, хотя знал, что меня там никто не ждет. Женился я поздно, уже работая в рике. Было у меня двое ребят. До войны в Воркуте жестко было: никого в зону не допускали. А вскоре после войны, когда перевели из Воркуты в Караганду, отыскал меня старший сын. Пацан, понимаете, а разыскал. И приехал. Рассказал, что мать вышла замуж. За офицера. Еще перед войной. И уехала с ним на Восток. Дети воспитывались в детдоме… — Чугунов остановился у стола, хотел было взять стакан с недопитой водкой, но передумал, не взял и снова принялся ходить. — Тянуло к вам. Как-никак несколько лет работал. И каких лет! Приехал. Явился в райком. Встретили меня хорошо. «Хотите снова в Липяги? — сказал мне Василий Кузьмич. — Правда, мы туда недавно послали тридцатитысячника, но если вы согласны…»

— Это об Иване Степановиче речь, — вставил Володяка. — Мой предшественник. Год назад умер от рака.

— Я отказался. Сами понимаете: и годы уже не те, и люди не те, и условия работы. Но в Липяги тянуло. Поехал. Посидел у правления, поговорил с мужиками, сходил на ферму, которую строил, — никто не признал меня, ни один человек!.. И решил я тогда податься сюда, на шахты, где прошла молодость. На шахте нашлись друзья — те, с которыми начинал шахтерскую жизнь. Начальником смены ставили, заведующим отделом кадров. Но я сам попросился в школу. Когда работал в рике, учился заочно. Диплом пригодился. И вот пять лет преподаю историю. Можно сказать, коллеги.

— Для меня школа — это временное дело… вынужденная пересадка, — проговорил Володяка. — Они еще меня позовут!

— А я, знаете, полюбил школу. — Чугунов подошел к столу, сел.

Володяка снова было ухватился за поллитровку, но Павел Павлович решительно запротестовал:

— Нет-нет! Чаю — другое дело. Чаю выпью… А это… оставьте себе, опохмелитесь завтра.

Я взял чайник и пошел в кубовую. Когда я вернулся с кипятком, пустая бутылка из-под водки стояла уже на тумбочке: видимо, Володяка допил-таки остатки.

Чугунов стал хлопотать. Он достал из-под кровати саквояж, вынул оттуда чайник для заварки, коробочку с чаем, долго что-то мудрил, досыпал чаю, нагревал заварной чайник над большим чайником, снова подсыпал…

— Вы чаефил, — заметили.

— Чаефил? Вы хотели сказать, чифирник? — переспросил Чугунов. — Среди людей того мира, где я провел семнадцать лет, немало таких. Это своего рода болезнь, алкоголь. Заваривают всю пачку в один стакан. Кипятят. Получают чифирь. Пьют. Наступает странное опьянение. Да что там! — Павел Павлович махнул рукой. — Всяко было. Но и против этого устоял. — Он сполоснул все стаканы кипятком, налил в них ароматного янтарного чая. — Пейте! Это более приятный напиток, чем «Ряжская». Уверяю вас.

Я взял стакан. Чай был действительно хорош.

9

Отпивая горячий чай маленькими глотками, Чугунов говорил:

— А я очень люблю школу! Не понимаю вас: как можно не любить ребят, не любить своего предмета и быть учителем?! Для меня это самый тяжкий грех. Конечно, может, лучше самому что-то строить, создавать… Но разве есть более радостное, более… — Павел Павлович замолк, отыскивая подходящее слово, — более ответственное, я бы сказал, дело, чем воспитание ребят? У меня было двое детей. Я очень жалею, что не я их воспитывал. Но теперь у меня сто, а будет в десять раз больше учеников. И каждый из них вырастет человеком. Человеком! В этом я уверен.

— Бестолочь, а не ученики! — мрачновато произнес Володяка. — Во всех трех классах ни одного настоящего таланта! Серость. Петра Первого путают с Иваном Грозным. Сколько ни толкую — все понапрасну. Дырявые головы.

Чугунов, слушая, постукивал ложечкой о стенки стакана. Я заметил, что в душе он презирает Володяку, но, как человек более зрелый, готов ему кое-что простить. Отсюда и эта усмешка и эта терпеливость выслушивать до конца наивные выкрики коллеги.

— Не верю, чтоб так все и оказались бездарью. Ребят заинтересовать надо. Надо уметь открыть им мир, и тогда столько талантов явится! — продолжал Чугунов. — И у меня не сразу явилась уверенность. Мой предшественник, человек старый, аккуратный, ничего знать не хотел, кроме учебника. Приучил ребят к зубрежке. Требовал знать даты жизни всех царей и королей. За всякую самую малую оплошность ставил двойку. Ребята ненавидели уроки истории. Я понял это сразу же, как только провел два-три урока. Что делать? Как расшевелить, заинтересовать ребят? Начал я вот с чего. Неподалеку от нашей шахты есть монастырь. Что это за церковь? Кем построена? Когда? Никто из учеников не знал. А это был знаменитый Дмитриевский монастырь.

— Это в Данкове, что ли? — Володяка отрыгнул.

— Нет, в каком Данкове? Рядом с Побединским рудником, над Вердой…

И Чугунов принялся рассказывать о том, как был построен монастырь, о старце-иноке, о Дмитрии Донском, о его походе на Куликово поле.

— Отправились мы на экскурсию, — говорил он. — Приходим. И что вы думаете? В монастыре колхозный склад! Сторож и близко не подпускает. Отыскали председателя. Разрешил впустить нас. Открыл сторож двери церкви, а в ней…

Павел Павлович замолк, отпил несколько глотков чаю.

— В церкви увидели мы картину ужасную! — продолжал Чугунов. — Редкостный памятник русской культуры гибнет, разваливается. Своды, того и гляди, рухнут. Иконостасы, стенная роспись — все загажено. Фрески кое-где еще сохранились. Фрески были чудные. На ребят так и пахнуло стариной. Создали мы исторический кружок. Кружок этот начал борьбу за то, чтобы колхоз освободил исторический памятник. Сколько изобретательности проявили при этом ребята! Они изучили фотографию. Сами оборудовали лабораторию для цветной печати. Засняли на цвет все сохранившиеся фрески,