Липяги. Из записок сельского учителя — страница 43 из 134

иконы, историческую роспись сводов. Сделали из этих снимков альбом и отослали его в Москву, в Исторический музей. Вдруг, как снежный ком на голову, нагрянула из Москвы комиссия. Ученые, знаменитости, понимаете? Побывали в монастыре, на заседаниях нашего исторического кружка. Учащиеся сделали доклады… Не знаю, многие ли из моих учеников станут после школы историками, но знаю твердо, что они будут любить свою страну, талантливый наш народ, они будут хорошо знать прошлое России и гордиться этим прошлым.

— Мы тоже ходили как-то на Куликово поле, — сказал Володяка. — Пообломали кусты сирени и вернулись с волдырями на ногах.

Чугунов промолчал.

Чай его давно остыл; он выпил его залпом и, потянувшись, встал из-за стола.

— Нет, чудная у нас растет смена! — сказал он восторженно. — Именно чудная! Любознательная, талантливая. Она знает в тысячу раз больше, чем мы в их годы. В тысячу раз! Такое время, ничего не поделаешь. Надо только быть с ними честными до конца. Юность искренна. Она не терпит обмана.

Павел Павлович подошел к своей кровати, начал стелить постель.

— Ну что ж, пора на боковую. Ничего не поделаешь — режим. Потом завтра надо встать пораньше, посмотреть доклады.

Володяка добирал остатки закуски.

10

Было душно. Пришлось открыть окно.

В открытое окно повеяло прохладой. Августовская ночь была свежа и прозрачна. Слышались голоса людей, топот ног по тротуару, возгласы, смех. Рядом с гостиницей находился кинотеатр. Видимо, в это время окончился очередной сеанс. Прошло немногим больше четверти часа, и голоса стихли..

— Ну, липяговцы, вы не спите? — проговорил в темноте Чугунов.

Володяка, засыпая, чмокал губами. Койка Чугунова, как я уже говорил, стояла у стены, но Павел Павлович лег головой к окну, и мы оказались рядом. Он, как мне показалось, был рад возможности поговорить со мной.

— Вы что преподаете? — спросил он.

— Физику.

— О, это очень интересно! Если бы я не был историком, то непременно преподавал бы физику. За этой наукой большое будущее. Очень большое!

Мы помолчали.

Чугунов вздохнул.

— Ох, сердце, сердце! Понимаете, шалить начинает. Не хочется сдаваться, а оно напоминает, что года идут. Вам сколько лет?

Я сказал.

Чугунов поворочался на жесткой койке.

— Ну, вы еще совсем юноша, — сказал он спустя минуту. — Вы уже третье поколение…

Он не сказал, почему третье. Подумав, я решил, что первым он называет поколение, сделавшее революцию. И я невольно стал думать, сравнивая людей того, первого, поколения с моим, с нашим поколением. Мы ничего не успели сделать до войны, даже доучиться. Фронт был нашим первым жизненным испытанием. Многие выдержали это испытание с честью, иные — кое-как. Володяка, например, был минометчиком в самом что ни на есть рядовом пехотном полку. Вернулся с войны — вся грудь в орденах.

А в жизни, оказалось, бывают испытания и более трудные, чем окопы…

— У вас типично липяговская фамилия, — прервал мои размышления Чугунов. — Помню, бригадир первой бригады, Василий Андреевич…

— Это мой отец.

— Отец! О, тогда я хотел бы пожать вам руку! — Чугунов нашел во тьме мою руку, пожал. — Замечательный человек Василий Андреевич…

— Он умер.

Чугунов снова вздохнул.

— Мы с ним были одногодки, — заговорил он спустя некоторое время. — Помню, как-то, в самые первые годы работы по-артельному, распахали мы луг Двенадцати родников. Долго думали, чем занять целину. Решили посеять сахарную свеклу. Бураки выросли с церковный купол. Поехали убирать. Осень стояла чудная, как те-перь. Приехали бабы разнаряженные, мужики с вилами. Все не налюбуются на рядки свеклы. Вдруг вижу: бригадир машет мне рукой, подзывает. Подхожу, и что ж вы думали? В меже, скрываясь под ботвой, лежит заяц. Беляк едва начал к зиме готовиться, на ботве пух — линяет. Наелся за ночь, а теперь спит. Шепчу бригадиру: «Бери!» А тот пожимает плечами: чем, мол, брать-то? «Руками». — «Нет, — говорит, — надо Авданю позвать, он мастер с ними расправляться». Только было он собрался звать Авданю, а заяц — скок! — и был таков… Смеху, вповалку все. Да, добрый был человек… — Чугунов, как мне показалось, улыбнулся во тьме, вспоминая случай, по поводу которого нередко шутили у нас в семье над отцом, и вдруг совсем другим голосом добавил: — Да, справедливый был человек!.. Когда меня взяли, то при следствии вызывали кое-кого из липяговцев. Взяли, а материала обличительного не было. За тем и вызывали, чтобы мужики показали, что и в колхозе я занимался вредительством. Вызвали и Василия Андреевича. Подсунули ему эту самую бумагу про мое вредительство в колхозе, чтобы он подписал. Бились, бились. Арестом, карцером грозили. Ни в какую! Отпустили… Значит, вы его сын?

— Да.

Чугунов замолк.

Было, наверное, далеко за полночь. Белые стены и потолок отражали блики света, падавшего в окно. Блики эти то гасли, то вспыхивали так ярко, что в комнате становилось светло, как днем.

— Машины, что ли? — спросил Чугунов.

— Это зарницы, — сказал я. — Хлеба поспевают.

— A-а, верно! Август же! Совсем позабыл…

Чугунов повернулся; кровать под ним скрипнула. Он долго лежал молча, потом вздохнул и сказал радостно:

— Зарницы! Хорошее слово… Позабыл, совсем позабыл!..



Первый и последний


КНИГА ВТОРАЯ

БАЛЛАДА О КОЛОДЦЕ

1

Вдоль улицы прорыта глубокая узкая канава. Черная траншея эта с двумя валами красноватой глины по обе стороны — словно шрам на лице. От околицы до самого поповского дома. И куда подевалась мурава, которой так славился наш порядок!

Ни пройти по селу, ни проехать.

Правда, кое-где сделаны мостки для перехода. Но жидкие горбыли брошены наспех; перилец на мосточках нет, и старухи, прежде чем наступить на них, подолгу крестятся: не дай бог, оступишься — угодишь в преисподнюю.

Люди еще туда-сюда, а скотина — та совсем обезумела от этих бирдюковских ям.

Пригонят стадо, коровы дойдут до середины порядка, пора сворачивать к своей избе — а тут прорва эта! Одной сюда, а другой туда надо. Влезут на глиняный вал — и ну реветь. Ягнята мечутся вдоль рва, блеют жалобно: никак не решатся перепрыгнуть.

Одни козы свободно перемахивают через канаву — на то они и есть бесовы животины.

Загоняя коров, бабы почем зря честят Бирдюка и его бригаду, вырывших машиной эту самую траншею.

— Понарыли, антихристы, ловушек! — говорила Таня Виляла, вышедшая встретить свою козу. — Не боятся, знать, что сами пьяные ввалятся в нее.

— Ить он, Бирдюк-то, не пьет, — возражала Прасковья, жена Василия Кочергина.

— Он не пьет, так другие хлещут! — не успокаивалась Таня.

— Водопровод вздумали, шут их побрал бы! Труб еще нет, а окопов этих вдоль села нарыли. Грязь теперь, чай, на три года…

— А кто на собрании больше всех кудахтал: «Один колодец на весь порядок!», «Пузо надорвешь, пока ведерко воды вытащишь!», «Прав Яков Никитич!» — заговорил дядя Авданя, подражая Вилялину говорку. Мой крестный стоял тоже тут, встречая свою комолку. И теперь он рад был случаю покалякать с бабами. Усмехаясь в свои прокуренные усы, он все подзуживал Татьяну: — Скоро вам, бабы, прямо на кухоньку крантик с водой проведут.

— И-и! Как бы не так! Покуда выторгуют эти самые трубы, года три пройдет. Лучше б за эти деньги колодцы подправили, и то толку б было больше.

— Говорят, что и нас будут поить той же водой, что коров на ферме… Как ее?.. Архизианской… — кручинилась Прасковья Кочергина.

— А чем же та вода плоха? — спросил Авданя. — Артезианская — самая что ни на есть чистая вода.

— Эк, рассказывай, «чистая»!.. — поддержала Прасковью Татьяна. — Пока трубы прочистятся, сколько с них грязи и масла всякого сойдет! То-то, помню, в девках: достанешь ведро из Санаева колодца — вода чище слезы Христовой. Выпьешь глоток — час зубы ломит.

— Да, хорош был колодец, — согласился Авданя. — Но сам я любил брать из Ефремова колодца. Жалко, осквернила его Грунька — засыпался. А хороша была вода в нем! И до Груньки хороша, а опосля — и того слаще…

— Будя тебе, дядя Авданя! — обиделась Татьяна. — Вечно ты с подковыркой.

— С какой же это «подковыркой»? Ей-бо, без всякой подковырки! — Евдоким Кузьмич шутливо перекрестился, смахнул языком с губы самокрутку, подымил, опять приклеил папиросу к губе и бур-бур: — Разве не я первый Груню-то отыскал? На самый Михайлов день, значит, было… Встал утром, а баба и говорит: «Сходи-ка, мужик, за водой. Не то напьешься к вечеру, весь дом без воды оставишь…» И то, думаю, правда: на престол да не выпить! (Тут Таня Виляла хмыкнула: Авданя выпьет на грош, а хвастает потом весь год.) Взял, значит, ведро, — продолжал Евдоким Кузьмич, — и пошел… Пришел, вижу, колодец открыт, а у сруба ведра чьи-то стоят. Ну, думаю, побежала баба к соседке поболтать. Плюнул на руки да за бадейку. Начал опускать. А колодец, сами знаете, глубоченный был. Пока, бывало, цепь всю выберешь, руки отсохнут. Ну, зачерпнул, достаю, а в бадейке варежка плавает. Эк, думаю, обронил кто-то. Выбросил варежку, а воду-то жалко выливать. Налил ведро, за другой бадьей дело. Опять, значит, журавель нагибаю… Достал я вторую бадейку, а в ней… платок плавает…

— Тьфу! Вспомнил, окаянный! — Таня сплюнула и, увидев свою козу, важно шагавшую вдоль траншеи, побежала ей навстречу. — Кать! Кать!

За Таней и другие бабы поспешили навстречу стаду.

Авданя помусолил во рту не успевшую погаснуть папиросу и, дымя, ступил на мосток: его комолка мычала по ту сторону рва.

2

Я проходил мимо и краем уха слышал этот разговор. Что разрыли улицы — это, конечно, нехорошо. Однако рвы — дело временное. Скоро в траншеи уложат трубы, и в Липягах будет водопровод.

Казалось бы, что ж тут особенного?

Но тот, кто знает Липяги, согласится со мной, что это новая эпоха в жизни села. Лишь подумаю о том, что скоро на наших улицах не будет больше колодезных журавлей, и становится как-то грустно. Извечно стояли они, эти самые журавли. В других местах всякие ворота над колодцами ставят или канаты на столбик вешают, а у нас в Липягах — что ни колодец, то журавель над ним.