Ведь вот, думаю: сколько веков-то прошло, сколько всяких событий случилось, а колодцы — им хоть бы что! Они были частицей жизни Липягов, частицей деревенского быта. И как все, что связано с бытом крестьянина, колодцы поэтизировались.
Сколько в народе сложено песен да прибауток про эти самые криницы, копани, журавли!..
И песни, и присказки, и мудрость народная.
Где, бывало, впервые свидится парень с девушкой? У колодца. Где похвастаться девушке новым полушалком, в первый раз надетым казачком? Где деревенскому парню похвалиться силой да удалью? Где в студеный зимний день можно услышать все деревенские новости?
Все там же, у колодца.
С самого раннего детства колодец входил в быт деревенского человека. Помню, были своего рода дежурства по колодцу. Все равно как ходили по порядку ночные сторожа с колотушкой. Так и тут — каждая семья, берущая воду, понедельно приглядывала за колодцем: чтобы крышка на ночь была закрыта; чтобы корыто, приставленное для водопоя скота, не обрастало наледью.
Бывало, покончив с делами по хозяйству, дед берет лопату, лом и идет к колодцу. Я любил ходить с ним. Мороз пощипывает щеки; к небу тянутся дымки из труб.
Дед, покряхтывая, скалывает лед со сруба, я очищаю дорожки от снега. Дед все время следит за мной, чтобы я не подходил близко к срубу. Но все-таки, когда дед заговорится с кем-нибудь, я нет-нет да и загляну в черную пасть колодца. Ребра сруба, изгибаясь, пропадают в темноте, и там, на дне этой пропасти, маслянисто поблескивает вода.
Бр-р… Посмотришь, да и отпрянешь тут же…
В середине марта, едва начнется капель, все оживает от предчувствия близкой весны. Застоявшуюся в закутках скотину выпускают на прогул. В эту пору дед впервые выводит к колодцу и нашу кобылку. Проулок от соседей, куда выходят конюшенные воротца, по самую пелену забит снегом; с оголившегося южного ската крыши свисают рыжие сосульки.
Кобылка, почуя волю, поднимется на дыбы; задние ноги по щиколотку провалятся в снег.
— Но! Не шалить мне! — прикрикнет на нее дед. Прикрикнет так, для виду, а сам, радуясь, гладит ее по холке, по крупу. Если она очень уж взыгралась, дед осадит ее, стегнув по боку концом повода. Кобылка испуганно попятится, сбивая сосульки с крыши.
Подведя кобылку к сараю, дед почистит ей бока скребком, счесывая мшисто-серую линючую шерсть, и, только прихорошив ее как следует, отправляется вместе с нею к колодцу.
Неподалеку от сруба, в затишке ефремовской мазанки, — продолговатая долбленая колода. Лежит она не на земле, а на замшелых дубовых кругляках. Зимой, когда скот поят дома, колоду забивает снегом. Но едва повеет весной, мужики выдолбят лед из корыта и приводят лошадей на водопой к колодцу. Надо, чтобы к пахоте лошади поразмялись. К тому же каждому мужику похвастаться друг перед другом хочется: вот, мол, как я за зиму кобылку свою откормил!
Приведет дед кобылку, нальет ей в колоду воды. Парок идет от нее на солнце и дух земной, утробный… Лошадь припадет к воде бархатными губами. Хороша водица! Тряхнет гривой от блаженства — и пошла, и пошла глотать, только мышцы на шее подрагивают.
— Будя, милая! — Дед отведет морду кобылки от колоды, погладит ладонью ее бока.
Чуя ласку, кобылка фыркнет и оглядывается по сторонам. Дед не успеет еще отвести ее от колодца, глядь — и дядя Ефрем выводит из ворот своего вороного. А там и Василий Кочергин, и Авданя. Разве устоит мой крестный против такого соблазна? Ни за что! Он не только пригонит одноглазого жеребчика, но и овец, и захудалую коровенку. Пусть, мол, все видят, какая справная у него скотина!
Любит похвастаться Евдоким Кузьмич. Но, как говорится, бодливой корове бог рогов не дает. Так и у моего крестного получалось. Никогда не водилось у него путной скотины. Подведет Авданя к колоде своего жеребчика, потреплет его по холке, а с бедного коняги шерсть клочьями летит.
— Но, Чалый, пей-напивайся, сил набирайся! — скажет Евдоким Кузьмич. И, похлопав ладонью по ребристым бокам лошади, добавит: — Вот до чего раскормил — передохнуть не может. Ничего, Чалый, жируй, покеда время! Не то задам я тебе нынче. Нынче мы с тобой раньше всех должны посеять…
Дед и дядя Ефрем стоят рядом, посмеиваются: не было еще такого, чтобы Авданя вовремя сеял и убирал.
И еще помнится…
Возле ефремовской мазанки на зеленой лужайке — яркая карусель бабьих понев. Праздник не праздник, хоровод не хоровод.
Бабы — в расшитых передниках, в новых клетчатых поневах; девки — с разноцветными лентами в косах. Выстроившись цепочкой, женщины тянут канат. Веревка перекинута через блок, пристроенный над срубом колодца. Там командуют мужики. То и дело слышится звонкий голос Василия Кочергина:
— Взяли! Пошел, пошел!
Бабы, пересмеиваясь, бегут вдоль улицы, волоча за собой канат.
— Стоп! — Василий Кочергин подхватывает бадью, доверху нагруженную серым илом.
Мужики берут бадью, оттаскивают в сторону и, опрокинув ее, ударяют по деревянному днищу колотушкой.
На поляне, посреди лужицы мутной воды, горы песка и ила.
На солнцепеке белеет щепа: дядя Ефрем обтесывает топором коротышки-бревна. В сторонке, ближе к мазанке, высятся новые венцы сруба.
Лето.
Мужики отсеялись, прибрались в поле. Настала пора чистить колодцы…
В старину липяговцы берегли и блюли колодцы, как святыню.
Как что — так от избы к избе тревожная весть: «Кошка в нашем колодце! Нечистый, видать. Святить теперь надо!»
Весь день бегают друг к дружке бабы: шушукаются, что-то носят в подолах. Смотришь, на другой день после обедни по улице чинно шествует отец Александр. Он в рясе, в черном клобуке вместо шляпы. Рядом с ним, семеня короткими ножками, спешит дьячок. В руках у него дымящаяся кадильница.
Следом за ними идут кучкой бабы.
Вот отец Александр подошел к колодцу, молча взял из рук дьячка кадило. Тем временем бабы достали из колодца бадейку воды, поставили ее на край сруба. Батюшка помашет над бадейкой кадилом, что-то прогнусавит себе под нос. Дьячок отопьет глоток воды, скажет: «Освящен!» Распрямившись, потрогает бородку и добавит: «Хороша водица»…
Бабы стоят в сторонке, шепчутся: еще бы не быть ей хорошей, водице-то! Каждая по десятку яиц отнесла дьячку за освящение колодца.
Отец Александр не склоняется над бадейкой: для виду помашет еще кадилом вокруг сруба, изгоняя нечистый дух, да пошагает обратно домой, с богом, как говорится.
Колодец освящен.
Опять можно из него воду брать. Щи варить. Картошку мыть. Скот поить. Ребят обстирывать…
Это раннее детство.
А в раннем детстве все представляется нам в розовом свете. Оно вечно для нас, как сказка, как сон.
Иное в яви, во всей сознательной жизни. В жизни с водой и с источником ее, колодцем, связаны грустные воспоминания.
Сколько мозолей у наших липяговских баб от колодезных цепей! Сколько их недолюбило, состарилось раньше времени из-за этих самых колодцев!
Часто, внеся ведра с водой в избу, мать вздохнет и скажет с болью:
— О господи! За какие такие прогрешения послал ты мне этот тяжелый крест?!
Мать до замужества жила на Низовке. Низовские огороды задами выходили к Липяговке. И вода, и речка были там близко. Иное дело на нашем порядке, на Кончановке. Вдоль косогора по самой хребтине его жмутся друг к дружке серые, крытые соломой избы. Ни палисадничка возле них, ни заборчика, только высятся, как стражи, развесистые ракиты. Могучи, высоки их кроны. Но выше крон, выше князьков изб и риг то тут, то там вознеслись в поднебесье журавли колодцев. Перевес у них составлен из двух-трех длиннющих хлыстов. Рассоха, посреди которой закреплен перевес, — из отменного дуба. Ей-ей, в нем верных два обхвата!
И на низах у колодцев журавли. Но разве то журавли?! Рычажок из коротенькой березовой жерди; к концу ее на сыромятном ремешке ведерко привязано. Махнул два раза — дзинь! — полна бадейка!
Не то на нашем порядке.
У нас пока достанешь ведро, все руки надорвешь. И кто только рыл эти копани? Чуть ли не двадцать сажен в них глубины. Заглянешь в колодец, ребра сруба — словно мехи гармошки; то в одну сторону их поведет, то в другую. Считай, полсотни перехватов надо сделать, пока бадейка ударится о воду. Да столько же обратно!
Зимой цепь настынет, заледенеет — сквозь варежки и то холод чуешь. Машешь-машешь руками — задеревенеют, пока наклонишь слегу. А на конце слеги — блок; один конец цепи привязан за колоду, у сруба, а другой перекинут через блок — колесико такое, по которому цепь ходит.
Двадцать сажен вниз да столько же вверх — только после этого выльешь воду из бадейки в ведро.
А разве на день ее одно ведерко надо, воды-то?! В день их, может, всю сотню изведешь. С утра до вечера таскай, не останавливаясь, и то мало будет.
Бывало, чуть свет — мать уже громыхает ведрами. Семья большая, а воду, кроме нее, носить некому. Дед стар, отец раньше матери поднялся, побежал по порядку баб на работу зазывать, нас к колодцу не подпускают — малы.
Мать берет ведра и бежит. Пока варится в печи картошка, мать носит воду. В сенцах ушат, бочонок ведер на десять, с ручками. Зимой мы его на санках от колодца возим, а теперь мать пять раз сбегает, чтобы наполнить. В чулане — три-четыре чугуна, не чугуны — колокола: в каждый чуть ли не по ушату воды входит! Носится мать все утро с ведрами: надо налить чугуны водой, поставить их в печку, к огню; надо скотину напоить. Все бегом, все впопыхах.
— Слава богу, управилась! — скажет, бывало, мать, наносив воды.
Это обычный день.
А случись стирка! А нужда приспичит баню истопить! На каждую душу по ведерку — и то сколько их, ведер-то, надо!
Бочками возить — не навозишься. Насосом качать — не накачаешь!
А мать — все на себе, да по сугробам, да все поскорее, бегом норовит. Бегом не потому только, что она работяща и сноровиста, но и потому, что соседей много, а воды-то в колодце мало. Припоздаешь, придешь после других, глядь — в бадейке не вода, а глиняный кисель. Тогда или весь день без воды сиди, или к другому колодцу беги.