Липяги. Из записок сельского учителя — страница 51 из 134

на станцию — ворчит: лавки Федор из избы повыбросил, то да се.

А теперь вижу: права мать. Коридорчики в нашей квартире вполне современные. Я, например, тесноты не чувствую, а вот явилась тетушка Авдакея, и ей эти коридорчики оказались не по габариту. Но и другое надо учесть: крупна старшая матушкина сестрица. Не столь высока, сколь в толщину пошла. И не то чтоб уж очень она толста. Просто стать у нее такая.

Стать эта во всем у нее, начиная с обличья и кончая манерой двигаться и говорить. Тетушке Авдакее давно уже за семьдесят перевалило, а старухой ее не назовешь. Лицо гладкое: ни морщин на нем, ни одутловатости. Правда, оно чуть-чуть бледновато, без загара, но эта бледность идет к ее голубым глазам. И лицо, и руки у Евдокии Ильиничны не старческие: ладони не изрезаны трещинами, они белы и слегка припухлы, словно караваи из пшеничной муки, испеченные на поду. У запястья руки перехвачены, будто с этого места только что сняли браслетку, а повыше запястья — опять каравай, только побольше.

Да что там! Тетушка будто вся составлена из подобного рода караваев. Это сходство ее со сдобными, испечёнными на поду караваями увеличивает еще и одежда. На тетушке короткий плисовый казакин, каких теперь бабы не носят: узкий в плечах и широкий в талии. Из-под плисового казакина этаким цветастым веером до самого пола ниспадала грубая клетчатая понева. По всей видимости, под поневу была еще поддета юбка тонкой шленской шерсти — ну все равно как теперь столичные модницы поддевают накрахмаленные юбки. Оттого и топорщится понева на Авдакее; оттого и кругла она, как распущенный зонтик.

2

Следом за Евдокией Ильиничной я прошел на кухню.

Сестры стояли рядом: щупленькая, сухонькая старушка— мать — в черной заношенной юбке, в голубенькой кофте горошком, и рядом — упитанная, распушенная, будто пава, тетка Авдакея. Глядя на них, трудно было поверить, что это родные сестры — настолько мать и тетушка не похожи друг на друга. Только, пожалуй, особый склад лба и голубые глаза имели какую-то отдаленную схожесть.

Евдокия Ильинична окинула взглядом стены кухоньки и, видимо, не найдя того, что искала, спросила у сестры:

— А образок-то где ж, Палага? Помолиться не на что…

Мать как-то виновато улыбнулась и махнула рукой. Какой, мол, тебе образок, придумала тоже!..

— Я не хозяйка тут, — сказала она. — А молодые все партийные. Им образок иметь в доме не положено.

Мать говорила это не без лукавства — она сама не очень-то верила в бога. Правда, другим в том не признавалась. Внешне все было по-старому. Когда стояла изба, то в избе незыблемо была божница. Как и при дедах, на полке, в «вышнем» углу чернели две-три иконки, такие же древние, пропыленные, как и сама изба. Помню, была иконка с изображением божьей матери и еще одна, с ликом Христа-спасителя, предостерегающе поднявшего персты свои…

Дешевенький оклад на иконах давно потускнел, и в прорезях его трудно было различить лики святых. Белело лишь личико младенца, которого богородица держала на руках, да виднелся указательный палец Иисуса Христа.

Не помню, когда в последний раз зажигалась лампада, висевшая перед образами. Бабушка еще следила, а матери было не до этого. Медная цепочка от времени позеленела, масло в лампадке загадили мухи, а сама божница превратилась в обыкновенную полку. За образа прятали всякого рода «квитки» — по мясу, по молоку, по шерсти… мало ли их приносили! Там же, на божнице, помещалась и отцова канцелярия — карандаш, трудовые книжки, тетрадки с записями замеров. Он и счеты, на которых до полуночи подсчитывал свои трудодни, тоже ухитрялся за образа засовывать. А когда спешил, то приставлял их рядом с богородицей и убегал. Не раз случалось: придет соседка, перекрестится, а потом, заметив счеты, сплюнет и скажет матери: «Что ж ты, кума, считалку-то заместо иконы выставила?» — «Ох, это Василий, непутевый, поставил! — отзовется мать. — Он ведь счеты эти выше бога почитает, готов кланяться им сутки напролет. Как сядет, так и целует их весь вечер…»

Мать уберет счеты, заодно и паутину стряхнет с полки и с образов. Только уберет, а вечером, глядь, отцовы «святцы» опять там, на божнице. Насует отец за иконы бумаг всяких, коробок с семенами, книжек, разве что одну сажень туда не засовывал. Да и то потому, что она не помещалась; а если б можно было, то Василий Андреевич и двухметровку за божницу прятал бы: все будто рядом, под рукой.

Когда братья решили переехать из Липягов на станцию и наметили день, чтобы ломать избу, мать загодя сняла с божницы образа и спрятала их в сундук. Она, видно, надеялась, что они пригодятся. Но Федор, старший брат, когда поставили новый дом на станции, на месте божницы повесил тарелку громкоговорителя.

Так и остались богородица с Христом лежать в сундуке среди тряпья…

3

— «Им не положено!» Ишь как! — напевно заговорила тетушка Авдакея. — Али ты им не родная мать? Али не обливается у тебя сердце кровью, коль они, богоотступники, в огне адовом гореть будут?!

— А они в ад-то не верят, — заметила мать.

Тетушка строго глянула на нее.

— Ты виновата во всем, Палага! — сказала Авдакея. — Видать, не уважают тебя сыновья. Разве у меня-то нет их, партейных-то? Вон Николай хушь. В Москве на видной должности состоит. И то, как в первую побывку повесила в квартире у него образок, так он и по сей день висит. Нет меня — он портретиком его закрывает, а приеду— пожалте, маманя! А эти… партейные!.. У-у… нехристи! Помолиться в доме не на что…

— Вон висит, помолись, — мать кивнула на угол за дверью.

В уголке, за кухонной дверью, висела картинка, вырезанная из «Огонька». На ней была изображена мадонна Рафаэля, держащая младенца. Картинку сюда пристроила мать. Как-то пришла погостить, сидела с Андрейкой и от нечего делать копалась в старых журналах. И вдруг увидела «Мадонну». Рафаэлевская картина напомнила ей икону. Иконки у нас не было, и хотя мать не очень верующая, а все как-то без образка скучно. «Не бусурманы небось какие-нибудь, — подумалось ей, — а крещеные». Картинка в журнале понравилась матери. Мать не любила портить книжек, а тут не удержалась: взяла ножницы, да и вырезала эту самую «Мадонну». Вечером, когда нас никого не было дома, она прибила картинку, старательно подложив в уголках бумажные прокладки, чтобы картинка прочнее держалась.

Я сразу же заметил «Мадонну», но виду не подал. Мать беспокоилась, не поругаю ли за журнал. Она не знала, что журнал был старый, прошлогодний. Это был тот самый год, когда изумительное творение Рафаэля, хранившееся десяток лет в подвале, вытащили наконец на свет божий и выставили в музее и, прежде чем вернуть ее немцам, напечатали во всех журналах: где можно — в красках, а то и просто так — в один цвет, как фотографию какую-нибудь.

Ничего, значит, не сказал я матери. Прошло еще немного времени, вижу, за край картинки, сверху, заткнут пучок спелых колосков. Видно, мать ходила с Андрейкой на пажу, шла полем, нарвала ржаных колосков и вот связала их белой ниточкой и устроила из колосков обрамление картинки. Точь-в-точь как вязали снопики и клали их на божницу, поближе к богородице, почитаемой в народе как богиня плодородия.

Ясно, что не только художественные красоты рафаэлевской «Сиксты» привлекли мать, но и ее схожесть с богородицей. Поэтому она водворила ее в уголке кухни. Иногда — на какой-нибудь праздник — перед тем как сесть за стол, мать выходила в коридорчик и, косясь через застекленную дверь на мадонну, торопливо крестилась…


Теперь вот она и Авдакею подвела к этой самой картинке: помолись, мол. И Евдокия Ильинична, ничего не подозревая, распушила поневу, замахала рукой, крестясь и делая поклоны картинке. Губы ее зашевелились: старуха шептала молитву.

Судя по выражению лица тетушки, иконка ей понравилась. Понравилась ей красивая женщина, держащая на руках младенца. Она, Авдакея, тринадцать их выходила. И не с поклоном, не с улыбкой на устах каждый раз встречал ее муж. Всякий раз, когда повивалка приводила роженицу из бани, Иван чернее тучи встречал жену на пороге: «Опять девку принесла?!»

Кланялась тетушка, шептала молитву, а надменная мадонна недоумевала, видя такое к себе почтение. Нельзя было не улыбнуться, глядя на глубокомысленное и аскетически подобострастное выражение лица тетушки.

Улыбнулась мадонна, а заодно с нею улыбнулся и я.

— Что ж ты, Палата, окладок-то не схлопочешь? — проговорила Евдокия Ильинична, намолившись. — Уж больно богородица-то красива! Отродясь такой не видывала. Старую где выторговала или из штудентов кто написал?

Мать не знала, старинная эта картинка или теперь писанная. И она, верная ветхозаветной мудрости: молчание— золото, — промолчала. Только вздохнула с этаким глубоким смыслом.

— Сичас и новые мастера пишут больно хорошо! — продолжала тетушка, присаживаясь к столу. — Намеднись ездила я в Александрово, к куме. Видела у нее образок. Богородица, наша заступница. Ну как есть живая! Два штудента из Рязани писали. Дешево за работу брали по десятку яиц. И оклады сами сделали. Великие мастера! Не знала, а то себе бы заказала… Ну и мастера! — не унималась тетушка.

— Но все же не лучше этого, — указал я на мадонну.

— Не знаю, — уклончиво ответила тетушка. — И этот образок хорош, а на тех — ну прямо словно молоком лик умытый…

Я сказал, что лучше этого художника никто не писал. Тетушка возразила. Она, мол, за свою жизнь много разных икон видела! И в Питере была, и в Киевской лавре, и в соборе Успенья… Оклады по пуду золотом видала, а тут — «лучше никто не писал»!

Тогда я и рассказал, что это за картина такая. Открыл тетушке, какому богу она молилась.

Все растолковал ей: и про время, в которое писал Рафаэль, и про католицизм. Мать очень испугалась, замотала головой, чтобы я замолчал, но тетушка все уже поняла. Она вскочила из-за стола да как закричит на мать:

— Не нашенскому богу молишься! Сама клятвоотступницей на старости лет стала и меня, дуру, в тяжкий грех ввела!