Взять хотя бы того же Витьку, сына сестры. В школе он был так себе, ни рыба ни мясо. Сестрица наша, Марья, возможно, не первой красоты женщина, но и в ней есть характер, порода. Наша, андреевская порода: нос так нос, глаза так глаза — серые, кошачьи. И голос у нее, и хватка. Часами можно любоваться ею, когда она на ферме: сторновку ли коровам по стойлам разносит, доит ли их… Ни один мужик в работе за нею не угонится!
И Павел Миронович… Тоже характер в своем роде. Если Марья грубовата, шумлива, то зятек наш натура тонкая, поэтическая, гармонист, рубаха-парень.
А Виктор — ни в отца, ни в мать. Ни отцовской поэтичности в нем, ни материной грубоватости. Никогда-то он не созорничает; все уроки выполнит в точности, как задано. Вызовешь его к доске — будто все знает. Но в ответе его нет блеска, нет выдумки. Хочется порой «порадеть родному человечку», а рука не поднимается. Больше четверки я ему по физике никогда не ставил. Другому, если он все так ответил бы, попробуй-ка снизь отметку! Он тебе сразу же парламентский запрос при всех: «А почему четверка, а не пятерка? Да по какой такой причине?» А Виктор любую отметку воспринимал как должное.
Одним словом, тихий, смирный был ученик.
Пришел срок — окончил Виктор школу. Поступил токарем в вагоноремонтный пункт. Как положено, сначала подручным, а потом и разряд получил. Получил разряд и стал себе потихоньку-полегоньку точить разные болты и гайки, что для ремонта вагонов требовались.
Еще пришел срок — призвали его в армию. Он ушел в армию, а за парту в классе сели его младшие сестренки: сначала одна, через год — другая…
Как-то иду домой из школы — это уж тут, на новой квартире, — вижу: на скамеечке перед нашим домом сидит какой-то парень в солдатской гимнастерке. Я иду себе, думаю, к соседям кто-нибудь приехал. Только поравнялся со скамейкой — глядь, парень встал и навстречу мне:
— Здравствуйте, Андрей Васильич!
Я так и остолбенел от неожиданности:
— Виктор!
— Он самый.
— Демобилизовался?
— Так точно. Сержант запаса.
— Чего ж ты в дом не идешь?
— Да там закрыто. Бабушка, наверное, с Андрейкой гуляет.
— Пойдем, я открою.
— Нет, спасибо. Я на минутку… — Виктор достает из кармана пачку сигарет, протягивает мне. — Закурите, Андрей Васильич… Заграничные, с фильтром. Я ведь в Германии служил.
Я взял сигарету. Мы закурили.
— У меня к вам просьба, Андрей Васильич, — заговорил Виктор, дымя сигаретой. — Приходите к нам сегодня вечером… с женой или один, как вам угодно. Надо же отметить возвращение! Посидим, потолкуем. Я вина хорошего привез. Придете?
Я согласился.
Прихожу вечером — стол скатертью накрыт, а наставлено-то, наготовлено всего! И водка, и вино, и закуски всякие — свадьба, да и только!
Марья, сестра, у плиты хлопочет; Павел Миронович — без кителя форменного, в рубашке с позолоченными запонками— протирает полотенцем рюмки и ставит их на стол.
Поздоровался, значит, вижу: еще гостей ждут. И в точности: тут же явились сосед их — Иван Беднов, бригадир токарей, с женой, а с ними Аня Юданова — дальняя родственница Ивана, а почитай, Викторова невеста.
Поговорили кое о чем; с Бедновым мы учились вместе. Аня в недавнем прошлом моя ученица. После курсов вот уже год младшим бухгалтером в колхозе работает. Разве нам не о чем поговорить?
Да, поговорили, и тотчас же Марья зовет:
— Прошу к столу, гости дорогие.
Виктор первым за стол лезет, садится в «вышний» угол, за хозяина, бутылку в руки берет и…
— Ну, мама, какого тебе налить: красного или белого?
— Мы к красному-то не приучены, — отвечает Марья. — Нам бы позлее какое. Липяги, чай, не заграница.
— Да! — говорит Виктор, наливая вино в рюмки. — За границей, например, в той же Германии, пьют вино маленькими стопками. Немцы за одной бутылкой могут просидеть весь день. Зато пиво они любят… — Он помолчал. — А тебе, папа?
Папа молча указал на водку.
— Да, культуры нам не хватает, — продолжал Виктор, усаживаясь и приглашая всех брать закуску. — Взять хоть то же жилье. У немцев что село, что город — разницы никакой. У них вот такой избы, как наша, не встретишь. У них и в селах дома с водопроводом, с ваннами…
— Оно конечно! — поддакивает Павел Миронович.
— Осмотрюсь малость, — продолжал Виктор, — пойду к начальнику депо. Устроюсь на работу — квартиру на станции просить буду. Чего мне тут, в Липягах, делать?
— Оно конечно… — соглашается отец.
А я смотрел на Виктора и думал: как же быстро вырос он! А теперь что ж — он и вправду хозяин в доме, мужчина.
Вернулся под родительский кров Виктор, и снова зачастила к нам Марья. Одно время жила она спокойно, а когда у нее все хорошо, она редко к нам приходит. А тут опять зачастила, как в былые времена, когда с Павлом своим не ладила.
Прибежит к нам прямо с фермы, ватник на ней замызганный, весь в остьях соломы; рукавицы бросит на вешалку, полушалок развяжет и скорей на кухню, с матерью пошептаться.
Только и доносится с кухни:
— Шу… шу… шу…
Ушла Марья, узнаю от матери: «Виктор на станцию работать поступил. Бригадиром над токарями».
Проходит месяц-другой, опять прибегает Марья. Опять: «шу-шу-шу». Женится Виктор.
Не успели опохмелиться от свадебных попоек — снова «шу-шу-шу»: невестка — не приведи господь! Упрямая, своевольная, командует Виктором как хочет…
Теперь не только одно «шу-шу-шу» доносится до меня с кухни, но часто я слышу и всхлипыванье Марьи, и успокаивающий голос матери. Все в точности, как было уже, когда они с Павлом Мироновичем грызлись.
Я делаю вид, что меня это шушуканье не касается. Не люблю ввязываться в бабьи дела.
Но на этот раз Марья и меня впутала в свои семейные неурядицы.
Было воскресенье, выходной — и в школе у нас, и на станции.
Я давно ждал этого дня. Зима скоро — надо где-то дровишек раздобывать. По положению, нам, учителям, топливо полагается бесплатное — колхоз должен привозить. Но с нашего колхоза взятки гладки. Если сам не позаботишься заранее, зимой будет поздно. С самой весны начинаешь думать над тем, где бы раздобыть угля или дров. Надумал я сходить к братьям, на станцию. У них есть «угольные книжки». Может, уступят мне хоть одну порцию уголька?
Собрался, встал пораньше, позавтракал. Думаю, сейчас принесу воду и побегу. Взял ведра, пошел к колодцу.
Возвращаюсь — слышу: Марьин голос в нашей комнате:
— Я давно ему, идолу, говорила: отдели ты Витьку! Не хочет хлопотать квартиру себе на станции — пусть к теще идет. Там вон какой дом! А тут, как на гашнике, друг на друге сидим…
Увидев меня, Марья замолкла. Я понял, что помешал разговору.
Я хотел уйти, но мать остановила меня:
— Вот послухай, чего Марья рассказывает.
Я поглядел на Марью. Сестра сидела у окна, а чуть сбоку от нее — мать. Глядя на них, сидящих рядом, я подумал о том, что, окажись на моем месте посторонний человек, он ни за что бы не угадал, кто из них мать, а кто дочь. Со стороны могло показаться, что сидят две старушки соседки и приятно беседуют.
Марье без малого пятьдесят. Однако выглядит она старухой. Она и одета по-старушечьи. На ней черная юбка и дешевенькая кофта — не шерстяная, а трикотажная, машинной вязки. Эти кофты на другой же день, как их надели, растягиваются и обвисают. И на ней она висела, обтягивая ее большие, низко опущенные груди, никогда не знавшие лифчика. Даже платок и тот старомодный: белый с голубыми горошками.
Но дело не только в одежде.
Марью вообще по обличью трудно принять за нашу родню.
Мать наша, Пелагея Ильинична, сухонькая, небольшого роста; глаза у нее — грустные, но умные. Уготовь ей судьба иную жизнь — она далеко бы пошла. Дьяк, у которого она три зимы уроки брала, уговаривал Илью, отца материного, чтоб он послал ее в город, в гимназию. Но какая там гимназия, когда в избе у мужика дюжина детей?! Так и осталась мать с тремя классами. И книги читать любила, не только церковные, но и всякие иные, современные. Прочтет и скажет: «А ведь все правда»… У нее было тонкое чутье, врожденный такт, если хотите, интеллигентность даже! Лицо — небольшое, с тонкими чертами, с живыми серыми глазами. Руки у матери, несмотря на десятилетия нелегкого крестьянского труда, красивы, хоть грубы и потресканы, а все же красивы.
Марья мало чем походила на мать. По обличью она скорее на отца походила. У нее округлое, с выступающими скулами лицо. Нос живописный, как у всех нас, Андреевых, — увесистый, картошкой. Рот большой, губы толстые, грубые; и вся она костиста, угловата — скажу прямо: не очень-то умело отесана. Но что особенно поражает в ней, — это руки. Говорят, что в музеях как диковинку показывают отпечаток ладони Петра Великого, величиной с медвежью лапу. Думаю, что ладонь моей сестры не уступит петровской. Пальцы — словно канат, которым пни корчуют. А вся пятерня-то — ой-ой! Что там гиря, как мы привыкли сравнивать, — кувалда, да и только! И то: как им, рукам ее, не быть кувалдами! Двадцать пять лет кряду работает она дояркой. Двенадцать коров за ней закреплено. У каждой коровы четыре соска. Есть в них молоко или нет — доярка должна каждый божий день доить корову. Хорошо бы хоть по одному разу в сутки, а то ведь по три раза! Так и это не все. Подоить — полбеды; корм задай, стойло и корову вычисти, пойло принеси…
Машина, поди, и та откажет.
А Марья — ничего. Сколько раз пытались уговорить ее, чтобы она ушла с фермы, сколько скандалов в семье из-за этого было, а она — ни в какую! Просто бредит баба коровами своими.
Признаюсь, когда я гляжу на руки Марьи, мне как-то неудобно становится за свои белые, «учительские» руки. В таких случаях я стараюсь припрятать их. Я-то понятно. Но и Марья своих рук стесняется. Тоже, как чуть заметит, что на них смотрят, под полушалок прячет.
Помолчав, Марья снова взялась за свое:
— Пойдем, мам, может, уговоришь…
— Нет, Марья, и не проси! — отозвалась мать. — Як своим детям в судьи не навязывалась, а к чужим — и подавно. Вон — попроси Андрея, — мать кивнула на меня. — Он депутат, обчественник. К тому же Витька его ученик. А к чему я приду? Кто я ему такая — указ вершить?!