Я улыбнулся, слушая материну аттестацию: «депутат, обчественник…» После такой аттестации неудобно как-то оставаться в стороне от чужой беды. И я спросил: что такое у них стряслось?
— Да Виктор все! — Марья затянула потуже узел на платке.
— С невесткой поругались, что ль?
— Делиться вздумал.
— Это его дело.
— Пусть отделяется — скатертью дорога! Но он избу поделить хочет. Сегодня утром начал долбить себе дверь с проулка, от Бедновых.
— В новом-то доме! — удивился я.
— Вот я и говорю, — спокойно продолжала Марья. — Надумал делиться — забирай свои пожитки и уходи к теще. А то строили, строили… полжизни ухлопали в этот дом, а он — ломать… Пойдем хоть ты, Андрей. Он уважает тебя. Может, и правда послухает…
Хоть и не люблю я ввязываться во всякие семейные склоки, но тут отказаться было неудобно. Пошел, значит. А идти нам далеко — на другой конец села. Пока шли, Марья мне все рассказывала. Как говорится, подготовляла вопрос.
Если верить Марье, то в этой истории виновата одна лишь Нюрка, жена Виктора. Та самая Аня Юданова, бухгалтерша. Я знал — она с характером девушка. Так что, видать, нашла коса на камень…
— Ну и раньше случалось — ругались, — рассказывала Марья. — Но не так. А теперича — ну каждый божий день скандал. Мужики уйдут на работу, и тут она начинает: и в том ей не угодили, и в этом. Лучше б я на ферме вкалывала, чем так-то дома сидеть и с невесткой грызться!
«A-а, вот оно в чем дело!» — подумал я.
Лишь упомянула Марья про ферму, и мне стало ясно, почему в последнее время часты стали ссоры в их доме.
Осенью, как только вернулись коровы с летних пастбищ, Бирдюк наладил наконец «елочку». Долго он возился с нею. Коровник пришлось переоборудовать заново. Все лето Яков Никитич корпел с наладкой электродойки. Едва успел к осени. На ферме осталось всего лишь три доярки. Тех, кто постарше, вроде нашей Марьи, перевели на другие работы. Оставили девушек помоложе, моих учениц, которые к электротехнике поспособней. Их послали на курсы летом, а с осени они всех доярок и заменили.
Марью определили работать в огородную бригаду. Сходила она раза два на свеклу — холодно, нахрястаешься за день, выворачивая вилами клубни из остуженной земли, — не хуже, чем на ферме… Может, оно и не так уж холодно и не так уж тяжело, но уж очень обидно. Столько-то лет проработала на ферме — и ни тебе пенсии никакой, ни тебе спасиба!
Катись в бригаду — и вся недолга.
Сходила Марья раз-другой — сжалось сердце от обиды; пришла домой, разревелась. «Минимум трудодней у меня есть, — решила она, — не пойду в бригаду больше».
И вот какой день не ходит, сидит дома. От нечего делать ругается с невесткой: у нее тоже служба не нормированная, — когда хочет, тогда и идет в контору.
— Схлестнулись вчерась, — продолжала рассказывать Марья, — она мне свое, а я ей свое. Не утерпела я и говорю: «Двадцать лет тебе, говорю, а ты ишь как разъелась! А все на нашей трудовой копеечке. Как нам, дояркам, платить, так денег в кассе нет! А себе что ни месяц, то получка. Погляди на себя: скоро ведь в дверь не пролезешь!» Не понравились ей мои слова. «Ах, так! — говорит. — Дверью попрекаешь?! Хорошо. Мы себе отдельно дверь проделаем…» Витька пришел с работы — она и пошла, и пошла… Утром встал он, ни слова не говоря, взял лом и давай стену кромсать. Значит, с проулка, от Бедновых, дверь другую делать вздумал.
Идя рядом, я слушал Марью. За разговором мы не заметили, как миновали пожарку и спустились от дома Змейки к пруду. Тут, на дамбе, деревянный мост. На мосту торное место, всегда кого-нибудь повстречаешь.
Кланяясь встречным, мы прошли дамбу молча. Так, молча, дошли до самой Валетовки. Сверху, с «круга», и дом их, Зуйков, завиднелся.
И как только увидел я их дом, вспомнились мне всякие забавные истории. Истории скорее грустные, нежели веселые. И в них, в этих нескольких картинках, передо мной промелькнула вся юность Марьи.
Помню ее девочкой-подростком. Распластавшись, она лежит на задней лавке и мечется в жару. Мать не отходит от нее ни на шаг. У Маши скарлатина. Так сказал фельдшер Поли» карп Фомич. Фельдшер приказал срезать ей косички и, выписав лекарства, ушел.
Марью остригли, остригли ножницами, как стригут овец перед окотом. Голову ее повязали платком, но Маша стаскивает его, в забытьи ищет свои косы. Не найдя кос, она плачет. Мать успокаивает ее. Дает лекарство.
Мать не велит нам подходить к больной. Едва мы слезаем с печки, она за нами со скалкой: сидите, бесенята, где посажены, — не ровен час все расхвораетесь!
Маша поправлялась медленно. Нам скучно сидеть на печи. Единственное наше развлечение — Машина сумка с книжками. Как только она заболела, мы сразу же завладели ее ранцем. Сначала довольствовались лишь тем, что разглядывали картинки, потом они нам надоели: мы стали их вырезать и наклеивать на листы чистой бумаги.
Весной Маша поднялась, наконец, с постели. Худая, длинноногая. Она все гляделась в зеркало и все надвигала платок на самый лоб. Настал день идти ей в школу. Мать с трудом отыскала ее сумку. Раскрыла… и — о ужас! — от Машиных книжек остались одни обложки.
Мать схватила ухват да за нами.
— Дьяволята вы этакие!
Маша остановила ее:
— Не трожь их, мама. Чего уж теперь учиться? Год прошел. Не догнать мне подруг.
— Что ты, доченька?! — От ее слов мать расстроилась еще пуще. — С самим директором я вчерась разговаривала. Помочь тебе обещал…
— Остригли, как овцу. Не пойду, пока коса не от< растет.
— Все знают, какую болезнь ты перенесла. Походила бы пока до лета. А за лето и коса отрастет. Рано в не-весты-то записалась! — Мать готова была теперь с ухватом броситься на Машу. — Сама осталась неграмотной, так думала, что детей выучу. А она ишь ты вздумала! Да кто тебя такую, с пятью классами, замуж возьмет? Не те, дочка, времена…
— Небось быстрее всякой грамотейки мужа себе найду! — заносчиво сказала Марья.
Сказала — как в воду глядела.
Не помню теперь точно, сколько прошло зим, как Марья перестала ходить в школу, и успела ли у нее отрасти коса, только, глядь, как-то под вечер стучится в избу бабка Алена, повитуха.
— Можно войтить-то?
— Входи, Аленушка, коль не шутишь, — отвечает мать.
Алена входит, разодетая, в плисовом казакине, с узелком в руках. Отвешивает матери поклон и говорит:
— Мир дому вашему!.. Сказывали нам, что у вас лебедушка есть. У вас есть лебедушка, а у нас — лебедь… — И узелок на стол ставит.
Мать со стола узелок взяла да скорее на коник его. А сама говорит Маньке:
— Ну-ка ты, лебедушка, выйди-ка на минутку из избы!
Манька зарделась и бочком-бочком в сенцы.
— Сватья дорогая, — заговорила мать, усадив Алену. — Передай спасибо за предложенье, но только я так считаю, что нашей лебедушке рано еще улетать из материнского да отцовского гнезда.
Алена начала всякие сказки-присказки сказывать: что, мол, лебедушки на воле гуляли, без отца с матерью обо всем договорились.
Мать в лице переменилась. Если б не Алена, а другая сваха пришла, она бы ее взашей из избы вытолкала.
— Не отдам! — говорит мать. — Сама семнадцати лет за Василия выскочила, жизнь свою молодую сгубила, и чтоб дочь… И не приходи боле! От ворот да поворот.
— А может, все-таки Маньку спросим — как она? — предлагает Алена.
Мать открывает дверь в сенцы.
— Манька!
Входит Манька. Она уже успокоилась немного, стоит у притолоки, перебирает рукой конец платка.
— Вот сватать тебя пришли. Знаешь хоть за кого?
— Знаю.
— Я отказала, — говорит мать. — Молода еще. Подождать бы годик-другой…
— Вона! — недовольно отзывается Манька. — Чего ждать-то? Можа, я лучше Павла и не найду.
— Лады! — бросает бабка Алена и кладет свой узелок на стол…
И пошло, и завертелось свадебное колесо: сговор, зарученье, большой пропой, девичник, венчанье и, наконец, свадьба. На свадьбе по обычаю каждому сородичу заранее отводится определенная роль. Как в спектакле. Я знал, что мне поручено сундук продавать. Это когда к жениху невесту насовсем поведут, то следом за молодыми везут и невестино приданое, сложенное в сундук.
У нас и сундука-то лишнего не было — не готовилась мать. Пришлось заказывать пожарным порядком. Делал его дядя Ефрем, Костин отец. Делал наспех. Клея у дяди Ефрема не оказалось, так он построгал, пригнал в шпунт, сколотил кое-как крышку — и готов сундук. Был он неуклюж, но превелик. Все приданое в него уместилось: и матрац, и подушки, и подстилки тряпичные, и холсты самотканые.
Когда Павел Миронович в сопровождении дружек повел Марью к себе, и мы с дедом на повозке следом поехали. Селом ехали, дед лошадью правил. А как свернули к дому Зуйковых, дед усадил меня на сундук, вожжи мне отдал и говорит:
— Подкатывай, Андрюха, только смотри не продешеви! — и картуз свой мне в руки сует. — Пусть червонцы в картуз кидают!
Подъехал я к Зуйкову дому. В одной руке вожжи, в другой — дедов картуз. У самой мазанки встречают меня дружки. А в дружках у Павла Мироновича были Степан, брат его, и Беднов Петр, Ивана Беднова старший брат, здоровенный детина, — в войну погиб, на мине подорвался.
Вышли дружки мне навстречу — и так, и этак стали уговаривать, чтобы я им сундук отдал. И конфет предлагают, и браги. А я все «нет» кричу и все протягиваю им дедов картуз. Подставляю картуз и ору: «Нет! Дешево!» Тогда Петро как сыпанет мне в картуз медяков, а сам: «Понесли!»— командует Степану. И, не дав мне опомниться, дружки подхватили сундук на руки, вместе со мной понесли его к мазанке.
— Продешевил, паршивец! — Дед взял у меня из рук картуз да подзатыльник мне сгоряча: наперед несговорчивее будешь!
Бабы засмеялись. Я спрыгнул с сундука на землю и побежал к дому жениха. Показался мне этот дом чужим, мрачным. Низенькая, с крохотными оконцами избушка жалась к большому каменному дому Бедновых. У нас хоть ракиты перед избой, а тут ни деревца, ни сарайчика…