Липяги. Из записок сельского учителя — страница 73 из 134

— Твой с Валькой-буфетчицей спутался. Пойдем, укажу, где его потаскуха квартирует.

Женщина и указала: тут же, недалеко, такой же пристанционный барак. Окно у той буфетчицы светилось. Марья через штакетник перемахнула — да к окну. Видит: муженек ее сидит за столом, газетку читает. Каморка небольшая, возле печки белье его висит, сушится. Ее, совратительницы, не видать что-то. Но вот и она из-за печки вышла. Пухленькая, волосы закручены кудряшками. Вышла из-за щитка, сковородку жареной картошки перед Павлом ставит. К шкафчику нагнулась, две рюмки достала, бутылку неполную, видать ими же початую, на стол выставила. «Заулыбался, идол!» — подумала Марья, наблюдая за мужем. Не утерпела — опрометью от окна да к двери. Стучит.

— Кто там?

— Валя, соседушка, дай сольцы!

Ничего не подозревая, буфетчица открывает дверь… Что далее было, мне и теперь не совсем ясно. Хотя и после Марья не раз рассказывала про свою каширскую баталию. Марья последующую сцену описывала коротко:

— Дала я им перцу! Жаль, что ей, потаскухе, мало досталось. Я на нем, идоле, всю злость свою излила! — И хотя Марья нисколько не сомневалась в своей правоте, она все же осуждала себя за горячность. — Эк, не надо бы мне тогда расходиться так! Надо б было разузнать все толком, а утром к его начальнику пойтить. Так и так, мол, товарищ начальник, семью разбиваете. Возверните мужа на старую должность, а то до самого наркома дойду!.. А теперича он разобиделся. Я его знаю. Он злопамятный, не простит. Вся надежда на тебя, Андрей. Ты знаешь, как поскладней написать. Напиши ты ему. Пропиши, как ты был у нас. Про нашу жизнь, про ребят… Что ж, сам сиротой-горемыкой рос и их задумал сиротами на всю жизнь оставить?..

Я написал тогда Павлу Мироновичу. Теперь, спустя чуть ли не двадцать лет, уж и не припомню, что я писал ему. Наверное, признавал, что характер у моей сестрицы не идеальный, поэтому я, мол, не собираюсь ни защищать ее, ни мирить вас…

Что-то в этом роде писал я Павлу Мироновичу, не помню точно.

Помню только, что письмо мое заканчивалось такими словами.

«Мужчина, — писал я, — может оставить одну женщину и навсегда связать свою судьбу с другой. Но он никогда не может забыть своих детей. Как бы он ни был счастлив с новой женщиной, как бы он ни был жесток и бездушен, судьба неизменно отплатит ему за это. Попомните мои слова, дорогой зятек»…

8

Признаюсь: теперь, когда мы сидели с Павлом Мироновичем за столом, мне не хотелось напоминать ему про то мое письмо. «Ничего себе — отплатила судьба!» — думал я.

Но зять первый вспомнил.

— Чего, Васильч, задумался? — спросил Павел Миронович. — Муторно? А ты не принимай все слишком близко к сердцу. Ты проще на жизнь смотри. Смотри как на театр на все это. Скучно людям жить — вот они и куражатся. Работа, она, брат, надоедает. Поразвлечься хочется. Особенно в молодости. Витька молод — вот и куражится. Покуражится, да и успокоится. Я сам такой был. Помнишь, писал мне в Каширу?

— Было дело… — уклончиво ответил я, улыбаясь.

Трудно было мне удержаться от улыбки. Вспомнилось мне, как вскоре после моего письма как-то поздно вечером заявился к нам пропавший зятек. Мы уж спать укладывались. Он всех взбаламутил, поднял на ноги. Вина на стол выставил, тушенки американской, да и говорит: «Прав ты, Андрей, дети — это все. Это цветы жизни! Написал начальнику рапорт— не могу жить врозь с семьей, с детьми. Беги, кличь Марью — мириться будем».

— Ты небось думаешь, — уловив мою улыбку, продолжал Павел Миронович, — думаешь небось, какие, мол, мы с твоей сестрицей несчастные люди — в своей семье без помощи других не можем? Так ведь думаешь? Признайся…

— Ну что вы, Павел Миронович!

— Как хочешь думай, но мы счастливы. Эй, Мария Васильевна!

— Чего тебе? — откликнулась Марья.

— Подойди-ка, посиди с нами.

Марья подошла, села. Павел Миронович взял еще один стакан, налил в него водки.

— Выпей.

— С тобой-то не стоило бы пить! Только из уважения к Андрею разве. — Марья оглядела стол, удивленно всплеснула руками. — Эх, хозяин! Угощает, а закусывать нечем. — Она принесла из кухни коричневый окорок домашнего посола, нарезала, разложила куски по тарелкам. — Теперича давай выпьем.

— Нет, ты прежде скажи: счастлива ты или нет? — Павел Миронович положил свою холеную бухгалтерскую руку на грубую ладонь жены. — Скажи при брате!

Лицо Марьи просветлело.

— Счастлива… — сказала она. — Уж так счастлива, что больше и некуда!

— Я же говорил! — Павел Миронович взялся за стакан.

— Будем здоровы… — Марья вытерла ладонью губы и выпила добрую половину стакана.

Мы тоже выпили.

— Вот и хорошо, мать! — оживился Павел Миронович. — Ешь, поправляйся. А то утром не до еды было… А чего расстраиваться — не понимаю. Сын из дому прогонит — к дочерям поедем. Дочери — они в нас, мать, пошли: добрые. А сын отпрыск какого-нибудь деда Зуйкова. У нас в роду всякие были… Но на дочерей мне, Андрей Васильевич, повезло! Умницы. И на зятьков не обижаюсь: и они на уровне дочерей…

Дочери были гордостью Павла Мироновича.

Обычно в деревенских семьях дочери — обуза. Крестный мой прав: с дочерьми хлопот много и после их выхода замуж. У Павла Мироновича с дочерьми все хорошо вышло. Выросли, выучились, отлетели. Сначала старшая уехала в Бобрик, на шахты. Поработала год-другой, вышла замуж за шахтера. Вышла — меньшую к себе вытребовала. И та на шахте прижилась. Теперь и третья там. Днем работает, а вечером учится.

А сын — опора и надежда, и вот на тебе!

— Миша (это муж старшей) на днях письмо прислал, — рассказывал Павел Миронович. — «Приезжай, — пишет, — папаня, в гости. Если правда, что и Марию Васильевну с фермы уволили, пусть и мама приезжает. Квартира у нас — знаете — большая. Будете сидеть, внуков нянчить. Трудно на поезде ехать, пропишите — я на машине за вами приеду»… Вот так зятек! Не гляди, что шахтер, а собственную машину имеет!

Марья поддакивала:

— Да-а… И поедем! Чего ж нам? Теперича только и время по гостям ездить. На ферму эту я боле ни за какие деньги не пойду! Озолоти — и то не соглашусь! Стараешься, мыкаешься день-деньской — ни платы тебе, ни почета. Бывало, при Парамонове хушь в район позовут, платочек, глядишь, дадут на память… А нынче людьми швыряются. Машины нынче в чести стали…

— Опять она про свое! — Павел Миронович обернулся ко мне. — Ну как есть, и во сне бредит своей фермой! Разговаривает ночью… думаю, ласковое мне что-нибудь говорит. Послушаю, а она с коровами разговаривает. По кличкам их называет и всякие им нежности… Ты лучше про зятьев мне!

— А что про зятьев? Зятья хорошие. И Мишка, и Сашка…

И они снова начинали хвалить дочерей и их мужиков-шахтеров: и богаты, и красивы, и воспитанны. Вся эта музыка — и так понял — исполнялась специально для Виктора. И верно: слушал он, слушал — гляжу, выходит из-за занавески, ватник пыльный молча снимает и к столу садится.

— Налей и мне, папа!

— Неужто и ты хочешь? — спросил с напускным удивлением Павел Миронович. — Я думал, тебе сегодня пить нельзя. У тебя рабочий день, можно сказать.

— Расковырял стену, дурак! — ворчала Марья. — Всю избу выстудил. Хоть одеялом закрыл бы пока дыр-ку-то…

— Хватит тебе ворчать, Васильевна! — вступился за сына Павел Миронович. — Принеси-ка еще пару стаканов.

Марья сходила, принесла. Павел Миронович налил всем понемногу — и Виктору, и бабке Степаниде, — но старуха от водки отказалась. Она, правда, с печи слезла и к столу подошла, но пить не стала.

Мы чокнулись. Когда я подносил свой стакан к стакану Виктора, чтобы стукнуться, Виктор виновато улыбнулся.

— Простите, Андрей Васильевич, что вам выходной испортил… Понимаете, пилят и пилят бабы. Навалились со всех сторон.

— Надо свою голову иметь! — урезонила его Марья. — Не шестнадцать лет небось! Отец семейства, а все под чужую дудку выплясываешь.

— Ладно, Марья! — оборвал я сестру и спросил про Нюрку, невестку, — где она?

— К матери пошла, — сказал Виктор.

— Может, и ее позвать бы?

— Не надо. Успокоится — тогда уж… — Виктор выпил и, виновато поглядывая то на отца, то на мать, стал закусывать — видно, утром и ему не до еды было.

Мне жаль его. Он и вправду очутился между двух огней. Мать не ладила с невесткой; сосны качались, а шишки летели ему на голову. Мне так кажется, что Виктор не прочь бы и на станцию перебраться: квартиру б ему дали там. Но Нюрка, жена, против. Она состоит в помощниках у Никодимыча, а бухгалтер наш стар и плох. Вот-вот его заменят. И Нюрке хочется до главбуха дослужиться. Оттого-то она и упирается — и слушать не хочет про станцию…

— Что ж тещу с собой не привели? — спросил Павел Миронович. — Мы бы хоть спели с ней… «Уж ты сад, ты мой сад!..» — затянул он.

Зятек совсем захмелел.

Обрывая его песню, Виктор спросил про цемент: осталось ли в сарае хоть малость цементу?

— А тебе к чему цемент? — недоуменно переспросил отец. — Притолоки приделывать? Возьми в сарае. Осталось два куля. Специально для притолок тебе приберег.

Виктор молча вылез из-за стола. Снова надел ватник и пошел в сенцы. Вскоре он пронес мимо окна короб, сколоченный из досок, в котором мы делали замесы, когда лили дом. Потом взял ведра, отправился к мазанке за шлаком. Значит, думаю, замес хочет готовить. В это время кто-то постучал в дверь. Я был ближе всех к порогу, открываю — Вера, Тани Вилялы дочь. Она как раз из тех молодых доярок, которые остались на ферме за «елочкой» приглядывать.

— Марья! — заговорила Вера с порога. — Доилка наша испортилась. Председатель велел опять всех старых доярок кликать. Ты как, придешь?

Я ожидал, что Марья устроит сейчас Верочке концерт. Уж во всяком случае повторит ей все то, что она четверть часа назад говорила про ферму.

Однако Марья, вопреки моим ожиданиям, засуетилась, запричитала радостно:

— А как же! Только как председатель сказал: теперича бежать али завтра с утра?