Липяги. Из записок сельского учителя — страница 74 из 134

— Теперь велел.

— Тогда я мигом! Телогрейка-то где моя? Небось Виктор надел? — Она побежала за занавеску, выглянула в выставленное окно: Виктор месил замес в твориле. — Вить, надень-ка новый ватник, а этот дай мне. На ферму опять зовут.

Павел Миронович, сидя за столом, кивал головой:

— Эх, мать! Ты, я вижу, неисправима…

— Ладно уж! — отмахнулась Марья. — Выпил, так иди вон ложись спать.

— Я не в обиду тебе говорю… — отозвался Павел Миронович равнодушно. — А любя… Я сам такой: когда в отчете недостает копейки, неделю просижу, а найду… Иди, я тебя поцелую!

Марья только отмахнулась и, громыхнув подойником, побежала на ферму.

9

Мы сделали замес и, приладив кое-как опалубку, снова залили бетоном разбитый Виктором простенок. Потом обернули куском толя низ подоконника и водворили — его на место. Труднее почему-то оказалось с рамой. Как мы ни колотили ее, она не входила в коробку. Отсырела, видать. Пришлось подстругивать рубанком. Возились часа два, а то и более, пока все не заделали, как было.

Домой я возвращался под вечер. Над огородами кружились большие стаи грачей. Грачи готовились к отлету в южные страны.

Дорога была накатана до блеска. Подошвы позванивали, как по асфальту. Шагал я не спеша с одного конца Липягов на другой и думал… Наверное, думал я, нет на свете более суетной должности, чем должность сельского учителя! Учитель — каждой бочке затычка. Без него ни одно дело не обходится. И ребят учи уму-разуму, и отцов их да матерей мири… Без учителя у нас в Липягах ни хлеб заготовить не умеют, ни стенную газету выпустить. Как чуть что — скотину ли надо переписать, квитки ли какие по избам разнести, — так бегут скорее за учителем. Учитель у нас все равно как поп в старину — каждого исповедуй да каждого примири…

Думал я так и не заметил, как весь Большой порядок прошел. Огляделся, уже в гору, мимо Змейкиного дома, поднимаюсь.

Поднялся на бугор — вижу: Авданя на своем посту, у пожарки, сидит. Один. Прислонился спиной к «вечевому колоколу» и сидит, обозревая Липяги. Настолько, видно, он проникся ответственностью, что пошевельнуться даже не может. Даже самокрутка у него не дымит!

Сидит на горе, а за его спиной — закат осенний, ветреный. Сидит Авданя, все равно как памятник.

Вот, думаю, отлить бы Авданю из бронзы и поставить. Памятник внушительный был бы. Отлить и поставить бы тут, на площади. Тут, или на «кругу», или перед школой. Разве мало у нас хороших мест!.. Мест хороших много, а вот памятника нет ни одного. А надо бы поставить! В самом деле, большое старинное селение, столько всяких событий было, столько людских поколений сменилось на этой земле… Росли, страдали, растили детей, хлеб, и вот нет их, ушли бесследно. Никакого им увековеченья!

В соседних с Липягами селах, где, как и у нас, в войну солдат хоронили, там хоть на братских могилах стоят белые фигуры. Их, видать, сразу много наделали. Где б ни был я, всюду одинаковые памятники: боец с автоматом и рядом девушка-партизанка с венком в руках. Но только какие же это памятники? Уж лучше б не было их, братских могил, на нашей земле!

Но в Липягах и на братской могиле нет памятника. У нас вообще нет…

Был, правда, один — на селе, перед клубом…

Перед клубом, в скверике, огороженном невысоким штакетником, — клумба. И в самом деле, тут когда-то цветы были посажены. Давно только. К тому же за ними никто не следил. Вместо цветов росла повилика. И вот среди побегов тощенькой белоглазой повилики стоял, отгороженный от всех Липягов, памятник. Постамент метра полтора высотой был сложен из камня, а на нем бюст. В других селах, где колхозы побогаче нашего, там фигуры во весь рост стояли. А у нас, известно, не нашлось денег, чтобы во весь рост, — бюст гипсовый стоял. Штукатурка с постамента часто отскакивала, и, считай, каждую весну перед майским праздником бюст огораживали фанерой и подновляли — штукатурили и белили. Однажды так же вот по весне огородили, будто для ремонта; и правда, постамент подштукатурили, побелили, а бюст совсем сняли. Сняли, отнесли в клуб и под сцену, от глаз людских запрятали.

А штакетник и клумба остались.

Может, еще кому — председателю какому-нибудь поставить думают?

Но я считаю, что площадь перед клубом не лучшее место для памятника. У нас немало мест получше: высоко, простор кругом. И еще я хотел, чтобы стоял у нас памятник не какому-нибудь начальнику, председателю, хоть тому же Чугунку, а чтобы увековечен был липяговец. И не мужик, а баба наша, липяговская.

Поднимаясь в гору, на нашу центральную площадь, я все размышлял об этом памятнике. Будто и вправду дело это решенное.

Я так представил его себе.

На гранитном постаменте во весь рост стоит фигура женщины, отлитая из бронзы. Лицо ее должно чем-то напоминать лицо моей матери — умное, красивое и чуточку грустное. Статью своей эта баба должна походить на бабку Лукерью, повариху, вскормившую добрую дюжину ребят. И еще хочется, чтобы в ней сохранилось лукавство Тани Вилялы, самоотверженность Груни, жены непутевого Паши Перепела, и щедрость молодой Бирдючихи, и скромность, и простота, и сознание долга — одним словом, все-все, чем так богато наделены наши липяговские женщины.

Но, однако, не в выражении лица, не в стати должно заключаться главное. Главное должно быть в руках. Руки нашей липяговской бабы все умеют: и пупки завязывать, и ткать, и ребят пестовать, и стариков, отслуживших свой срок в этом мире, соборовать… Мне кажется, что у этой бронзовой фигуры должны быть руки, чем-то схожие с руками сестры моей, — Марьи, — огромные-пре-огромные, со вздутыми венами: и она, эта бронзовая Марья, должна не скрывать их, а гордиться ими, должна впереди, перед собой держать их, чтобы последующие поколения липяговцев, проходя мимо, снимали шапку перед этими руками.



Дверь с проулка


ЛУЗЯНИН

1

Осень в тот год стояла слякотная, затяжная. В такую пору село утихомиривается рано. С вечера кое-где еще светятся огоньки, а в полдень темно, глухо в Липягах, даже собаки не лают.

Что уж говорить про Липяги! Осенью и в городе скучно, особенно в таком, как наш Скопин. Городской парк закрыт. Шлакобетонная ротонда в стиле «ампир», где летом играют музыканты, заколочена. Дощатая танцплощадка усыпана сухими листьями.

В полночь во всем городе ни огонька, ни звука. Телевизоры погашены. Последний сеанс в кино окончился. Витрины магазинов закрыты ставнями.

Спит городок. Скупо светят фонари на улице Ленина: два-три огонька на всем протяжении ее — от стадиона до вокзала.

И вдруг запоздалый прохожий остановился, удивленный: в окнах большого кирпичного дома, что на углу улицы Ленина и Шахтерского проспекта, вовсю горят яркие люстры.

«Неужели опять?..» — подумал он.

Полуночный свет в окнах этого дома в последние годы стал редкостью. Когда был тут райком — иное дело. Тогда попалили тут свету! Всю ночь напролет горели стосвечовые лампы в люстрах и бра, отделанных бронзой.

Теперь в этом доме производственное управление и партком. Оба вместе. Известно, работу управленцев упорядочили, и они теперь ни дать ни взять как все остальные горожане: рано приходят со службы и рано ложатся спать.

Они и в эту осеннюю ночь не сидели бы допоздна, если бы не приезд Лузянина.

Лузянин — большой человек у нас в области. Случись это года три назад, можно было бы, не задумываясь, сказать, что Лузянин, мол, второй человек в области. А теперь и тут и там их по двое — ив обкоме, и в облисполкоме. Так что не сразу определишь, кто второй, а кто четвертый. Лучше уж, никого не обижая, сказать просто: большой человек.

Вот этот большой человек из области и был причиной того, почему так поздно горел свет в окнах дома, где находится производственное управление.

Лузянин проводил совещание. Начавшееся сразу же после обеда совещание затянулось. Все собравшиеся в кабинете начальника управления изрядно устали.

И только один Лузянин, казалось, не чувствовал усталости. Грузный, седоволосый, он сидел за столом председателя и терпеливо выслушивал выступавших.

Разговор шел о положении в колхозах и в совхозах района. Но Лузянин попросил, чтобы пригласили всех: и промышленников, и аграрников. Хотя и все тут собрались, но совещание было не такое уж многолюдное.

Вот если б такой большой человек из области приехал в те старые времена, при райкомах, тогда б тут дым стоял коромыслом! А теперь, после реорганизации, и собирать-то стало некого. Пришли начальники, заведующие отделами, инспектора-организаторы. Человек тридцать из колхозно-совхозного управления, десятка два из парткома да какой-нибудь десяток из райисполкомов — вот и все.

Совещание, как я уже сказал, затянулось. Как всегда, к концу кто-то выступал, кто-то переговаривался меж собой.

— До чего ж надоели эти бесконечные разговоры о запущенности деревни! — сказал секретарь промышленного парткома, обращаясь к своему сельскому коллеге, сидевшему рядом. — Не понимаю одного: при чем тут мы? Зачем промышленников-то позвали?

— Не знаю… — лениво отозвался тот и, прежде чем зевнуть, закрыл рот ладонью.

Ему казалось, что зевок его никем не был замечен.

Однако Лузянин заметил. Он взглянул на наручные часы и проговорил удивленно:

— О-о, первый час, товарищи! Пора заканчивать… — Лузянин отставил от себя настольную лампу, слепившую глаза, и поднялся из-за стола. Он поднялся быстро и встал прямо, не сутулясь, снял очки и начал протирать их. И все бывшие тут думали, что Лузянин протирает очки потому, что они запотели. А он делал это для того, чтобы выиграть время и прийти, как говорится, в себя. Никто и не подозревал, какого труда стоило ему вот так уверенно встать из-за стола.

У Лузянина было тяжелое фронтовое ранение.

Всю эту неделю он мотался по колхозам района, трясясь в машине по бездорожью. А теперь вот шесть часов кряду сидит, советуясь с активом управления, что делать, чтобы поднять отстающие хозяйства.