Сошел и Лузянин. Колхозники оттеснили нового председателя от районного начальства, окружили со всех сторон. я с трудом протиснулся поближе. К Лузянину подходили старики; он здоровался с ними, шутил.
Выбрав момент, я подошел к Лузянину и сказал:
— Майор?!
Лузянин повернул ко мне широкоскулое доброе лицо. Оно все было иссечено глубокими морщинами.
«Не он?» Я так и похолодел.
И вдруг я услышал:
— Да!
— Помните деревню Зеленцы на Волхове?
— Постой, постой… — Лузянин отступил на шаг, чтобы, как говорится, оглядеть меня с ног до головы, потом вдруг обнял, привлек к себе. — Елки-палки, артиллерийский лейтенант?
— Да.
— И как вы тут?
— Учительствую в Липягах.
Мы вместе направились к выходу. На улице подмораживало. У клубного крыльца стояла, пофыркивая, легковушка. Это собиралось отбывать начальство. Пришлось подождать, пока Лузянин проводит управленцев.
Когда мы остались вдвоем, я спросил у Николая Семеновича, где он остановился. Лузянин сказал, что остановился пока у Ребровых. Хворостянских мужиков я знал хуже, чем своих. Но Филиппа Акимовича Реброва всяк у нас в округе знает. Это известный всем плотник — Лепич. Нет такого села, где бы он не ставил своими руками изб.
И Лузянин знал его. Когда Николай Семенович директорствовал в «Заполье», Филипп Акимович строил там фермы. Приехав в Хворостянку, Лузянин и остановился у знакомого плотника.
Ребровы жили неподалеку от клуба. Проводив Лузянина до дома Лепича, я стал было прощаться, ссылаясь на позднее время, однако Николай Семенович уговорил меня зайти в избу на чашку чая.
Дом у Ребровых был большой, свободный. На столе в просторной хозяйской половине накрыт стол. По старинному обычаю, с самоваром. Сам Лепич — кряжистый богообразный старик с окладистой, во всю грудь бородой — хлопотал у стола. Видать, прибежал с собрания пораньше.
— Прошу, гости дорогие… — пропела, кланяясь нам, Лепичиха.
Отказываться от чая у нас не принято. Мы сели за стол. Выпив одну-другую чашку чаю, Лузянин завел с Лепичем разговор по душам: что, мол, случилось, Филипп Акимович? Почему колхоз пришел к такому упадку?
— Людей нет, — отозвался Лепич. — На шахты ушли, в Бобрик, на химический комбинат.
— Ушли, говоришь. А почему?
— Да что ты меня, Николай Семенович, пытаешь: почему да почему? Ведь оно как устроено: рыба ищет где глубже, а человек — где лучше. Невыгодно стало — вот и ушли!
Лепич помолчал. Но когда разговор зашел о другом, о том, с чего надо начинать, чтобы поднять хозяйство, не утерпел — высказал заветное:
— До войны потому жили не тужили, что маленький колхоз был. Бывало, на лошадках вспашем, своими лобогрейками уберем. А теперь колхоз большой. Оно больше и беспорядков.
— Неправ ты, Филипп Акимович, — возразил Лузянин. — Не в этом дело. Теперь у колхоза трактора свои. Большому хозяйству сподручнее использовать технику.
— Посмотрим, что у вас получится, — отвечал Ребров. — Многие ведь и до вас пробовали.
На другой день часу во втором бегу я из школы, вижу: у крыльца нашего учительского дома стоит тарантасик, запряженный Ландышем. На этом жеребчике Евгений Иванович, зоотехник, ездил.
После смерти агронома Евгений Иванович заглядывал ко мне редко: собутыльник я плохой, а к шахматам зоотехник не склонен.
Захожу в дом — ватник новый на вешалке висит. «Наконец-то, — думаю, — разбогател Евгений Иванович!» Слышу: на кухне мать с кем-то разговаривает. Прислушался— нет, не его, не зооте/ника, голос. Потихоньку сняв пальто, я прошел по коридорчику и заглянул на кухню.
За столом, чаевничая, сидели мать и Лузянин. Они, видно, так были увлечены беседой, что не слышали даже, как я вошел.
— Ить как она, жизнь-то, поворачивается! — говорила мать. — Думала, умру, не послухав снова песен. А вчерася вышла ночью на улицу. Андрей уж очень долго с собранья не приходил… Слышу: громыхают по селу телеги— бабы с собранья едут. И поют, и поют, и так хорошо, так складно. Как в старину все равно. Послухала — будто Тани Вилялы голос. Раз Татьяна запела, думаю, то, знать, и вправду иная жизнь для наших начинается.
— Ничего, поправится дело, — соглашался Лузянин. — В «Заполье», помните, какие хлеба у нас были!
И тут он увидел меня.
Лузянин отставил чашку, встал. Мы поздоровались. Наливая чай в мою разлатую узбекскую пиалу, мать говорила:
— На Рыковом хуторе и теперь хозяйство в порядке. Там такие хфермы!
— Фермы и у нас неплохие. Запущено все. Вот в чем беда.
— Ить разуверились люди! — сокрушалась мать. — Задарма-то небось никому холку гнуть не хочется. Хорошо ли ты работаешь, плохо ли — всем бригадир записывает поровну.
— В том-то и вся беда! — поддержал ее Лузянин. — И доход будто есть в хозяйстве, а получать хорошему труженику нечего. Уравниловка все съедала. Мы так дальше поступать не будем. Кто хорошо будет работать, тому и хорошо будем платить…
Закончив чаепитие, Лузянин попросил, чтобы я показал ему Липяги.
Мы оделись и вышли. На улице было свежо, но солнечно.
Лузянин отвязал от забора Ландыша, мы сели в таратайку и поехали. Признаюсь, мне не терпелось расспросить Лузянина про то, о чем не переставали судачить на селе: сам ли он к нам напросился или и вправду проштрафился на большой работе? Всего лишь час назад, сидя в учительской, я перелистывал свежую областную газету и неожиданно увидел такую заметку:
«На днях состоялась сессия облисполкома. Сессия рассмотрела организационный вопрос. В связи с переходом на другую работу тов. Лузянин Н. С. освобожден…»
Мне очень хотелось спросить, но я не решился. Не зная, с чего начать, я спросил Лузянина о том, почему он запряг Ландыша, а не поехал на машине.
— Да так, знаете… — Лузянин пошевелил вожжами, чтобы Ландыш шагал быстрее. — На машине оно как-то слишком скоро. А я не люблю скорой езды. Проскочишь и ничего толком не увидишь. На лошадке сподручней: где надо, остановишься, поглядишь. На машине пусть специалисты катаются. Им она нужней. А я что ж… Мне спешить некуда. Простите, может, вам сидеть неудобно?
— Нет! Наоборот. Я давно не ездил по селу с таким удобством.
— Тем лучше. Тогда я слушаю вас.
— Я не знаю, право, что рассказывать?
— А рассказывайте что хотите. О людях, о домах, о колодцах — обо всем рассказывайте. Мне все интересно…
Мы ехали по главной площади Липягов. Большую часть ее занимал неуклюжий продолговатый дом. Нижний этаж его был из красного кирпича, верх деревянный, обшитый почерневшим от времени тесом.
— Вот наша школа, — начал я свой рассказ, указывая на неуклюжий двухэтажный дом. — Построена в 1908 году липяговским попом отцом Александром. По преданию, — продолжал я, как заправский гид, — тут когда-то стояла древняя липяговская церковь. Церковь была деревянная, обветшалая. Однажды во время сильной грозы молния ударила в крест, и церковь сгорела. Долгое время тут был пустырь, где каждую весну копались богомолки, отыскивая кусочки серебра от расплавившихся в огне колоколов. Теперь центр просвещения. Школа хорошая, но запущенная. Нет средств на ремонт…
— О школе мы потолкуем особо, — задумчиво отозвался Лузянин. — Я ведь, прежде чем стать директором в «Заполье», учительствовал на Рыковом хуторе.
От школы мы свернули направо. И тотчас же за неглубоким овражком на взгорье показался поповский дом. Он был весь на виду — одинокий, забытый всеми, заброшенный. Железная крыша его заржавела настолько, что покрылась даже мохом; трубы печей пообвалились, окна выбиты. Лишь одни жизнелюбивые ракиты по-прежнему давали молодые побеги. Сквозь их поредевшие сучья виднелся сад. Многие яблони были поломаны, вишни обглоданы козами. И среди этого запустенья какой-то нескромной казалась зелень пушистых елей, росших перед домом.
— Это что за поместье? — спросил Лузянин.
Я по возможности коротко рассказал ему историю, случившуюся в этом мрачном поповском доме. Лузянин слушал молча. Он не сразу отозвался и после того, когда я окончил свой рассказ.
— Это ужасно! — проговорил он наконец. — Только дом здесь ни при чем. Дом-то напрасно забросили. Не по-хозяйски. Какое великолепное место для детского сада!
Миновав поповский дом, мы стали подниматься в горку. Мы ехали по моей родной улице — Кончановке. Как и все улицы села, она была разрыта канавой. Лузянин спросил, что это за канавы. Я сказал.
— Значит, второй «гиблострой», — заметил он.
По правую сторону от дома отца Александра и до самого Бирдюкова дома простирался обширный пустырь. Человеку, не посвященному в прошлое Липягов, могло показаться, что тут всегда был пустырь. Но я-то знал точно, как он возник. И я стал рассказывать Лузянину одну историю за другой…
Я рассказал про Груню, про непутевого мужа ее Пашку Перепела, и про то, как исчез с липяговской земли наш дом, дом Андреевых, и про то, почему обвалились, сровнялись с землей наши колодцы.
Лузянин слушал не перебивая. Лишь когда мы, объехав яму недостроенного водопровода, повернули обратно и поехали другой стороной порядка, Николай Семенович спросил, указывая на дом с шиферной крышей:
— Колхозник?
— Нет. Это дом Василия Кочергина. Стрелочником на станции работает.
— Так. Продолжайте!
Не успел я досказать про Чебухайку, Лузянин снова коснулся моей руки.
— А этот? — и указывает на чистенький дом с террасой.
— Железнодорожник, — говорю, — на угольном складе работает.
— Ясно.
Лузянин не проявлял к этим домам никакого интереса. Но вот он увидел мазанку, стоящую одиноко, на отшибе. Ни кола вокруг дома, ни двора. Две-три курицы копошились в куче золы, перед окнами.
— Тут, надеюсь, не железнодорожник живет?
— Нет. Это дом Тани Вилялы, — сказал я. — Солдатка. Одна, без мужа, троих детей малых воспитала.
— Ничего, если мы заглянем к ней на минутку?
— Конечно.
Лузянин свернул с дороги к дому, привязал повод лошади за ствол чахлой ракиты, росшей с проулка, и, пригибаясь, первым шагнул в сенцы…