— Сунь-ка обратно в карман, — сказал он, возвращая поллитровку Володяке. — Это уже третья сегодня.
«Хорошо, что окорок не вытащил сразу, — подумал Володяка. — А то совсем засмеяли бы». От ужина он отказался, но чашку чаю выпил.
— Сдал Василий Кузьмич! — рассказывал мне на другой день Полунин. — Покряхтывает. Оптимист по-прежнему, а уже не боец. «Хочется, говорит, заняться конкретным делом»… Я ему толкую про то, что затирают у нас молодых, а он слушать не хочет…
«И хорошо делает, что слушать не хочет, — подумал я. — Володяка под «молодыми» имеет в виду себя. Небось пытался что-либо нашептать на Лузянина. И хорошо, что Ронжин не захотел слушать его жалоб».
— Ты мне лучше вот что скажи, — перебил я Воло-дяку. — Что он про Парамонова рассказывал?
Полунин непонимающе уставился на меня:
— А чего рассказывать?! Известное дело: застрелился…
— Я с этого и начал бы свой разговор с Василием Кузьмичем. Они ведь столько лет вместе работали! Интересно.
— Тебе интересно — сходи да спроси! — отрезал Володяка.
— Мы не настолько близки с ним, чтобы говорить о таких деликатных вещах.
— Ничего! Я сведу тебя с ним поближе, — пообещал Володяка. — Ты увидишь, что Василий Кузьмич — большой демократ.
И верно: случай такой вскоре представился…
Весь апрель и первую половину мая мы редко встречались с Ронжиным. У каждого из нас было горячее время: у меня — экзамены, у него — сев. Лишь иногда, направляясь в школу, я видел Василия Кузьмича; как и Щегол, он спешил куда-то. Правда, Ронжин был степеннее, чем Алексей Иванович. Он не бегал, как, бывало, Щегол; не мельтешил, не кричал на трактористов, а тихо, незаметно прошмыгнет за околицу, и был таков. Ни спеси в нем не оставалось былой, начальственной, ни показного гонору. «Волгу» свою, которую ему дали в премию, он поставил на задах Анискиной избы, накрыл брезентом, и будто не было ее. Все пешочком ходил. Оно полезней после инфаркта-то! И костюмы свои дорогие, в которых на пленумах выступал, тоже в чемоданы попрятал. Может, попрятал, а может, и сбыть пришлось: считай, год уж как нигде не работал — все по больницам да санаториям. К тому же — переезд из города; а там — сын старший в институте… Может, и сбыл дорогие костюмы. А вместо них купил себе ватник, костюмчик дешевый, сапоги кирзовые. И не узнать в мужиковатом колхозном агрономе того, былого Ронжина…
С виду, верно, не узнать, а внутри-то, наверное, осталось у него кое-что от прежнего: кое-какие привычки, замашки, наконец, просто слабости. А как же без этого? Небось и он — человек! Привычки или замашки принято скрывать, а слабости — их ведь и не всегда скрыть можно.
Дружба моя с Ронжиным и началась со слабостей. Сошлись мы в них.
Прихожу раз к агроному (надо было договориться о сроках посадки картофеля на пришкольном участке), вошел в избу, вижу: в углу, за кроватью, стоят удочки. Эк, красотища! У меня аж глаза разбежались! И легкие, и трехсоставные из вьетнамского бамбука; спиннинги клееные и полиэтиленовые, с простыми и безынерционными катушками, в чехлах и без чехлов… Заговорили мы о деле, а я глаз от удочек отвести не могу. Василий Кузьмич увидел это и улыбнулся краешком губ.
— Рыбачите? — спросил я.
— Да-а, — ответил Ронжин. — Было дело: предавался пороку. Рыбалка — это слабость моя. А вы тоже, вижу, интересуетесь?
«Недаром говорится: рыбак рыбака видит издалека», — подумал я и сказал сдержанно:
— Изредка балуюсь от скуки.
— Почему «изредка»?
— С селе не принято, чтобы взрослый человек шлялся по берегу с удочкой. Приходится ходить тайно. Как-нибудь вечерком, в воскресенье, выберешься в Городок, за село… посидишь с удочкой час-другой — да задами-задами — домой…
— И что ловится?
— Да как вам сказать… Вы видели нашу речку-то? Что в ней может водиться?! Пескарь есть, красноперка, ерш… ну, попадется иногда окунишка… Правда, у Подвысокого, где станционная водокачка, — там, в запруде, и щука иногда берет на живца.
— И щука?! — Глаза у Ронжина загорелись; он весь сразу преобразился. — Это интересно! Не ожидал, не ожидал… Мы с вами как-нибудь попробуем. Через недельку-другую. Отсеемся, выпросим отгул у Лузянина и махнем туда на плотину с ночевкой. А?
— Хорошо бы, конечно. Но у меня и снасти нет на щук-то.
— За снастями дело не станет! — Во взгляде Ронжина появилась лукавинка. Он вышел из-за стола, за которым мы сидели, и вытянул из-под кровати огромную бельевую корзину. Она была туго перетянута веревкой — видно, не раскрывали с самого переезда. Василий Кузьмич развязал веревки и открыл крышку. Корзина полна была всякой рыбацкой утвари. Были тут дощечки с подпусками, закидушки, кружки и зимние удочки, и наборы всевозможных блесен. Все аккуратно сложено; на фанерках, на которых намотаны подпуска, пометки: длина в метрах, количество крючков и т. д.
— На эту вот закидушку, — Василий Кузьмич показал мне снасть, — я как-то на Ранове взял голавля на полтора кило. — А на этот кружок, — и он показал мне великолепный бело-красный кружок из пенопласта, — на Проне мы вместе с Константином Васильевичем выудили щуку в четыре кило. Парамонов был тоже заядлым рыбаком. Часто ездили вместе. Константин Васильевич да еще шеф ваш…
— Коровушкин?
— Да. Он большой любитель! В обкоме нас в шутку так и называли: рыбачья сторожка. Сам-то Четвериков охотой увлекался. Он любил ездить в Мещеру, в леса. А к нам, рыбакам, и не заглядывал.
— У рязанцев и рыбалка под боком. На Оке под Касимовым и стерлядку можно добыть.
— Это конечно! — согласился Ронжин.
— С такими-то снастями… на Дон, под Орловку! — размечтался я. — Там есть чудное место…
— Вы знаете место? — Василий Кузьмич схватил меня за руку.
— Еще какое! Там, вблизи именья графа Орлова, была когда-то мельница. Дон распадается в этом месте на два рукава. И такой омут…
— Если омут, значит, рыбное место! — согласился Василий Кузьмич. — Давайте так сделаем… Отсеемся. Заведем мою машину и… О, это мысль! Можно еще, пожалуй, кого-либо прихватить. Лузянин, по-вашему, не увлекается?
— Нет. Вот разве Полунина взять?..
— Верно! — согласился Ронжин. — Он ничего малый. Правда, пофилософствовать любит, но это у него от молодости. Увидите его, поговорите с ним.
— Хорошо.
Мы условились, что поедем на Дон в первые же дни школьных каникул.
…Еще не взошло солнце; еще пастух не протрубил, — а наша машина уже миновала последние избы Выгля-довки и выехала за околицу. Несмотря на раннее утро и суету сборов, продолжавшихся почти до полуночи, спать не хотелось. Хотелось почему-то петь, насвистывать что-либо бодрое. Со мной всегда так бывает, когда я волнуюсь. А перед рыбалкой, пусть самой обычной, меня всегда охватывает волнение. Все не терпится, хочется скорее очутиться на речке, размотать удочку; все кажется, что именно в этот раз повезет тебе, и ты поймаешь самую крупную рыбину, какую суждено тебе поймать… На Липяговку бежишь, и то земли под собой не чуешь. А тут, можно сказать, первая настоящая рыбалка в жизни— на Дону, с рыбаком, который четырехкилограммовую щуку вытаскивал! Еще за неделю я начал волноваться.
Все началось с наживки. Не знаю, как в других деревнях, а у нас в Липягах раздобыть наживку не такое уж легкое дело. Даже червя навозного не так-то просто накопать. Потому как коров в личном пользовании почти совсем не осталось — козы чуть ли не в каждом дворе. На ферме, в колхозе, солому коровам не подстилают. А без подстилки, без соломы, червя в навозе не будет. Обегал я весь порядок, ребят на помощь призвал. Червей с трудом раздобыли. И гороха нашли. Пшеницы Володяка напарил— видать, не опустели еще закрома… И пшеницы, и гороха, и мух набили. Наживка нужна всякая. Разве можно ехать на Дон без запасов наживы?
Дон… Дон… «Дон Марильо… дон Кастильо!» — пело все внутри.
Дорога была хорошая. У Двенадцати родников по плохонькому мосточку мы переехали Липяговку и лишь поднялись на взгорок — сразу же все засияло, заискрилось.
Взошло солнце.
Оно взошло где-то за Липягами, позади нас, и только оно показалось, как сразу же впереди по дороге побежала тень «Волги». Вдали, на самом горизонте, засветились купола церквушки. Серые квадраты шиферных крыш колхозной фермы разом засветлели, а черные ракиты вдруг стали ближе и казались почему-то голубыми.
Взгорок, некрутой спуск в лощину, опять взгорок — и так до самого Дона, — все поля и поля, ни лесочка, ни дубравы. Лишь изредка мелькнет в стороне забытая людьми лесная полоса — немой свидетель тех недавних времен, когда мы боролись за преобразование природы, и снова — зелень овсов да росистые метелки начавших выходить в трубку озимей…
Ранним утром приятно ехать по накатанному проселку. Ни встречных машин, ни пыли. Окна «Волги» открыты; в лицо веет прохладой; заливаются звонко жаворонки. Даже говорить не хочется. И мы долго едем молча: Ронжин — за рулем, Володяка — рядом с ним, а я — позади, обложенный со всех сторон рыболовными снастями и узлами с провиантом.
Василий Кузьмич ведет машину ровно, не очень быстро, Володяка клюет носом — не доспал, знать.
Я поглядываю на дорогу.
Вот в низине показалась деревня. Ветхие, обмазанные глиной избы — вразнобой, редко разбросаны по косогору. В сторонке от жилья — колхозный баз, огороженный плетнем. Из ворот, на выгон, выходит стадо. Кучкой жмутся тощие коровы; блеют разлученные с ягнятами овцы. Два пастуха — в плащах и с длинными плетями — покрикивают на животных, отгоняя их от овсов.
— Это что ж, хозяйство Карандашова? — спросил Ронжин, обращаясь к Полунину.
— А-а? — не сразу очнулся Володяка.
— Карандашов, говорю? — повторил Василий Кузьмич.
— Да.
— По-прежнему он командует?
— Он. У них тут и мужиков-то кроме его нет.
— Значит, выздоровел… — будто про себя обронил Ронжин.
— Выздоровел… ничего!.. Бегает опять! — бодро отрапортовал Володяка.
Василий Кузьмич не отозвался. У самой околицы он почему-то свернул с дороги, и мы поехали в объезд села, задами огородов. Дороги тут не было; машину изрядно трясло. Все время, пока мы ехали вдоль вала, никто из нас не проронил ни слова. И лишь за селом, когда мы снова выбрались на дорогу, я заметил вслух, что Выселки— последнее село нашего района. Я сказал это так, для себя. Но Володяка подхватил и начал вслух рассуждать о дороге: через какие села нам лучше ехать, где ближе да надежнее. Хотя рассуждения эти были, в общем-то, ни к чему: мы ехали знакомым путем. По это