Липяги — страница 23 из 64

«Кде они?» — спросил тогда немец.

«Там, где и вы, воюют!» — спокойно ответила мать.

Перетряхнули во всей деревне сундуки, оделись потеплее, а тут фронт дальше к Скопину продвинулся. Этих-то, что наелись и оделись, на фронт услали. А на их место эсэсовцы заявились. Стали они допытываться, где колхозный скот. А его наш отец Василий Андреевич в тыл, на Пензу, погнал. Боялась мать — выдадут. Но бабенки не проговорились. Кто-то сбрехнул немцам, что, мол, колхозный скот по дворам развели, да и попрятали. Стали они по дворам да по сенцам рыскать.

Пришли к Авдане. А он в первую мировую в плен попал, не к немцам, а к австриякам. И жил там года два, в самой Австрии, егерем у какого-то тамошнего барона служил. Авданя и научился по-ихнему калякать.

Чудной этот Авданя: по-нашему говорит, и то не всякий поймет. А тут подошел к немцу и: «Гер офицер…» Удивился офицер. Авданя ему тут про плен-то австрийский и рассказал. «Гер офицер! Я знаю, где колхозный скот…» Да и пошел, и пошел… И все на Чебухайку: у нее, мол, артельный скот упрятан. Офицер сразу поверил Авдане. Взял солдат и, ни к кому не заходя боле, направился к Чебухайкиной избе. Человека четыре их было. И еще переводчик. Подошли. Собака в палисаднике на них залаяла. Офицер собаку ту пристрелил из пистолета. Не знал, на ком злость свою сорвать.

На выстрел выбежала из дому Чебухайка. Увидела немцев — и откуда у нее прыть взялась: ни «чё», ни «бу», а раскланялась перед фрицами, да и говорит:

— Ох, гости дорогие! Радетели наши! Давно мы вас ждали!

— Что она болтает? — спросил офицер у переводчика.

— Рада видеть вас, господин штурмфюрер!

Офицер в ответ сказал, что это большевистская пропаганда, и приказал переводчику объяснить старухе, зачем они пришли. Чебухайка заголосила:

— Да откуда у нас, бедных, коровы? Наговорили вам. У них у всех солдаты на войне. Против вас воюют. А у меня никого на фронте нет. Я и все мы… рады вам…

— Овец, коров кде? — нетерпеливо спрашивал офицер.

— Ох вы наши защитники! Есть у меня, бедной, одна корова… Семья зато большая… — продолжала Чебухайка. Распушив свою поневу, словно павлиний хвост, все кланялась офицеру и все причитала: — Не верьте им! Все антихристовы дети! Все большевики! У-у-у…

— Не большевик? Давай коров! Великая армия фюрера кормит надо! — оборвал ее немец. — Мы не грабитель. Мы цивилизованная нация. Марки платить за коров. Бумагу дадим — благодарить.

Немцы с автоматами оттеснили Чебухайку, вошли в сенцы. Переводчик, видно, был из перебежчиков, знал все: и как сундуки открывать, и как из сеней во двор попасть. Он стукнул щеколдой и, открыв дверь, пропустил вперед офицера.

— Ого-го! Майн гот! — загремел офицер, едва войдя в ухоженный Чебухайкин двор.

По двору разгуливало десятка полтора белых выхоленных гусей. Из большого хлева с решетчатой дверью выглядывали узкомордые овцы. В закутке рядом с овцами хрюкали свиньи. Тут же стояли два стригуна: это Ефимка с колхозной конюшни привел. На соломенной подстилке в отдельном хлеву пестрая корова. Не двор, а ферма…

Гуси, увидев незнакомых людей, загоготали; старый гусак, с высокой, как кокарда, шишкой на носу вытянул шею и зашипел на офицера. Тот ударил его сапогом и что-то сказал солдатам. Тотчас же двое немцев с автоматами подбежали к закутку, в котором стояла корова; один выдернул засов, другой вынул из-за пазухи длинную веревку.

— Не подходите! Убьё! — кричала Чебухайка.

Но ее никто не слушал.

Солдат с веревкой вошел в хлев и приблизился к корове.

Немец протопал по всей Европе, дошел до сердцевины России и, однако, не знал, что безопаснее очутиться в одной клетке со львом, чем войти в котух к Чебухайкиной корове.

И он вошел.

Корова покосилась на него. Немец бочком-бочком, по стеночке приблизился к ней и уже замахнулся, чтобы набросить веревку на рога, но в это время брухучка как мотанет головой! И рогами немца-то хлоп к стене. Еще миг, и острые рога насквозь проткнули бы фрицеву вытертую шинелишку. А заодно и кишки бы его вывалились наружу. Но другой немец, тот, что остался в дверях, не растерялся, выпустил по корове обойму из автомата.

Чебухайка метнулась к буренке, но старуху вышибли из закутка прикладами.

Коровью тушу тотчас же освежевали, взвалили на машину и — на кухню, на поддержание «великой армии фюрера». Туда же пошли и овцы и свиньи; а от гусей только пух один остался.

Чебухайка не видела этого: она еле живой добралась до печки и слегла. Месяц, а то и больше никуда не показывалась.

VII

Закрылись Чебухи в избе и отсиживаются. Ничего не видят, что вокруг делается. Только Аленушка прошмыгнет к колодцу воды набрать, а бабы будто нарочно ждут: «Как здоровье Дарьюшки-то? — спрашивают. — Попробовала фрицевого медку-то?! То-то, будет знать, сколь он сладок!»

Аленка ведра подхватит и бегом в избу. Плачет, а матери про злые бабьи слова сказать боится.

Немцы к зиме изрядно вымотались. Под Скопином их остановили наши. Недели две там бои шли, топтались на месте. Над селом самолеты наши летают, бомбят этих фрицев, покою им не дают. Как-то много их прилетело, и давай бомбить и стрелять по большаку на хворостянской стороне. Бомбят, страх один, а все липяговцы вышли на зады и, страха не боясь, смотрят. «Так их, мать их!..» Отработались штурмовики, улетать развернулись. Вдруг один самолет загорелся. Из зенитки, видать, в него угодили. Задымил-задымил и на землю стал валиться. Летчики, их двое было, — хлоп! — парашюты раскрыли. Висят, значит, на парашютах, а немцы, которых они не добили на большаке, тут как тут. Заметили такую беду друзья с воздуха, завернули да опять по немцам из пулеметов. А патронов-то у наших мало. Попугали и замолкли. Но летчики успели приземлиться. Парашюты посбрасывали и бегом. Да только куда бежать? Кругом поле. А немцы видят, что по ним перестали стрелять с воздуха, осмелели, напирают. И уж автоматы застрекотали. Огляделись летчики: неподалеку лужок. Он виден им с горки; в низинке по лужку клетки торфа наставлены. Есть где скрыться. Они скорей в эту низинку. Один-то, видать, ранен был, никак за товарищем не поспевает. Тогда тот, второй, подхватил его и понес.

Самолеты ж наши, хоть стрелять им нечем, а кружат над полем, чуть ли не брюхом немцев утюжат, сдерживают.

Добежали летчики до Свиной Лужжинки (так у нас этот овражек зовется) и скрылись в ней. Как сквозь землю провалились. Покружили еще немного самолеты и улетели: горючее, знать, тоже кончалось. Тогда немцы осмелели и, как коршуны, — к логу.

«Поймают!» — одним дыхом выпалили липяговцы, наблюдавшие за поединком.

«Убьют, идолы!» — сокрушались бабы.

Хоть бери вилы да беги летчикам подсоблять.

К счастью, под вечер дело было. Стемнело скоро. Так и заснуло село в неведенье: что ж с нашими?

Утром бабы ребят подговорили, чтобы сходить в Свиную Лужжинку. Пошли ребята. И опять все село переживало, ждало. Наконец подростки вернулись понурыми. Нашли одного нашего — убит. Самого захоронили в торфяной яме, а планшетку и документы принесли. А второго искали, искали и следов не нашли.

«Выловили живмя, вражины!» — горевали бабы.

Два дня только и жили этим — рассказывали да расспрашивали. Если кто и не знал про летчиков, так это одна Чебухайка, не совавшая никуда носа.

И вот дня два спустя темной осенней ночью кто-то — стук! стук! — к Чебухайке в дверь.

Обмерла с испугу Чебухайка: не немцы ль опять? Говорит дочери: «Выдь, спроси кто…» Аленушка вышла в сенцы и — к двери. «Кто там?» Никто не отозвался. Притаилась Аленка, слышит: у самого порога словно дышит кто-то. Она еще раз спросила. Молчание. Уж обратно в избу собралась, как из-за двери голос: «Летчик…ранен… впустите…» Тихий, чуть живой голос.

Аленушка затряслась вся от испуга, вернулась в избу и говорит матери: «Летчик наш, раненый… впустить просит…» Чебухайка с печки слезла, крестится: «Боже! И Ефимки, как на грех, нету…»

А Ефимка, муж, спал в омшанике — боялся старик, что в избе «разбомблят», а омшаник у него понадежнее любого бомбоубежища… Крестится Чебухайка, а дочь стоит рядом, наговаривает: «Раненый… чуть живой… впустить бы надо, мама!»

«Я те впущу! — отвечает Чебухайка. — Найдут, что тогда? Перевешают всех».

«Пусть вешают! Небось и то легче, чем вот так-то, затворниками жить!»

«Ну-ну! Давно не бита!» — пригрозила дочери Чебухайка.

Дарья зажгла лампаду перед богородицей и ну в пол поклоны класть. Мать шепчет молитвы, а Аленка ей вслух: «Мы его в омшаник спрячем. Никто не найдет! Немцам-то недолго стращать нас осталось. Вон, гонят их из-под Михайлова-то!»

Шептала-шептала Чебухайка, поднялась и, ни слова не говоря — в сенцы. Сама дверь открыла. Летчик уткнулся кожаным шлемом в порог и лежит. Голова у порога, а ноги аж у палисадника. Длиннющий мужчина! Взяли они его за руки, а поднять не могут. Волоком втащили. Видят, он весь в крови: и лицо и форма. Кровь запеклась: давно полз, знать.

Аленка достала из печки чугун с теплой водой, корыто из сенцев принесла. Грязную да кровяную одежду сняла и, как ребенка, — в корыто его. Чебухайка стеснялась вначале, а потом видит, дочери одной не управиться, стала помогать. Летчик только постанывает. Обмыли лицо и ужаснулись: глаза правого у него нет. Пуля за ухом вошла, а напереду вышла.

Обмыли, растерли первачом и — в чулан раненого, в запечье спрятали. Уснул он. А утром напоили молоком да в омшаник перенесли, на место Ефимки. Думали, помрет, не выживет. Ан неделя прошла, а он все живой. Аленушка от него ни на шаг: лекарствами рану присыпает, медом поит. Ничего, отлежался, стал приходить в память. «А другого, что я нес на себе, подобрали?» — спрашивает. А Аленке откуда знать? «Подобрали», — говорит, успокаивает его.

Прошла еще неделя.

Наши как попрут немца! Так спешили фрицы удирать, что село сжечь не успели, машины все свои побросали: куда на них по нашим-то дорогам!

Как вошли в Липяги наши, Чебухайка, ни минуты не теряя, к главному начальнику, генералу: так и так, мол, товарищ начальник, летчика раненого мы с дочкой отходили. В госпиталь его срочно надо. Генерал при всех расцеловал Чебухайку, вызвал врача с машиной, летчика уложили в машину и в город.