е перетащишь по песчаным откосам, не то что баржу. За рекой дымит труба стекольного завода; кое-где видны мертвые терриконы шахт.
Левее, на самом горизонте, рыжей грудой возвышаются стены Донского монастыря. Есть предание, будто когда-то на месте этого монастыря была пещера. В ней жил инок-старец, давший обет одиночества. Будто Дмитрий Донской, идя со своим войском на Куликово поле, останавливался здесь. Старец-инок благословил князя и предсказал ему победу над татарами. Возвращаясь в Москву с победой, Дмитрий Донской уже не застал старца в живых. Благодарный за его пророчество, великий князь приказал на месте кельи поставить монастырь. Монастырь этот сохранился до наших дней.
Смотрю я издали на монастырские стены, на поля, заставленные копнами соломы из-под комбайнов, и ясно вижу, как по этому же полю лет этак шестьсот назад бежали к горе татары. И наши, русичи, и среди них какой-нибудь мой дальний предок сидел здесь за деревянными бойницами и целился во врага из лука или кремневого ружья.
Да что там шестьсот! Всего лишь двадцать лет тому назад, осенью 1941 года, эти откосы древней крепости штурмовали немцы. И наши солдаты — русские, татары, казахи, украинцы — намертво стояли тут в окопах.
Враги так и не взяли городка.
Да… И снова разрослась сирень.
Я вернулся в гостиницу вечером. Еще в коридоре услышал бубнящий голос Володяки, доносившийся из нашего номера. Он с кем-то спорил.
Не спеша открыв дверь, я вошел в комнату. Стол с жестяным чайником был отодвинут в угол, к моей койке. За столом сидел Володяка, красный, как ошпаренный кипятком рак, а напротив него — незнакомец в черной суконной косоворотке. Перед ними стояла поллитровка «ряжской» и кое-какая закуска — помидоры, банка килек пряного посола, огурцы.
«Эге! Уже отыскал дружка», — подумал я, приняв незнакомца в косоворотке за одного из бывших сослуживцев Володяки. Однако когда тот повернулся на стук двери, то, к своему удивлению, я понял, что ошибся. Лицо Володякиного собеседника было мне незнакомо, всех же бывших райкомовцев я хорошо знал.
Незнакомец — пожилой человек, почти старик, с неровно поседевшей головой. Он был худ, сутуловат; на груди его, поблескивая эмалью, алел орден Красного Знамени. Орден был старый, без планки, из-под него бантом топорщилась красная материя.
На вешалке висел Володякин плащ и пальтецо незнакомца, легкое, клетчатое, из тех, что поставляют нам немцы или чехи. «Да это не третий ли наш жилец?»
— Где ты пропадаешь?! — Володяка вышел из-за стола. Он был, как у нас говорят, навеселе, не очень пьян, никак нет — Володяка питок натренированный, — а просто-напросто немного выпил. Он пребывал в том естественном для выпившего человека состоянии, когда сам себе кажешься красивым, сильным, молодым.
Володяка и в самом деле был таков: крепок, крестьянской широкой кости, грубоват, круглолиц.
Его немного портила излишняя полнота, вернее, обрюзглость, особенно это заметно было, когда он выпивал.
— Знакомься! Знаешь, это кто? — Володяка бесцеремонно положил руку на плечо незнакомца. — Это, брат, Чугунов!
Чугунов протянул руку. Мы поздоровались. «Чугунов… Чугунов…» — мучительно вспоминал я. Что-то знакомое, но откуда, где, когда, никак не припомню.
Володяка, видно, догадался, что я так и не признал его друга.
— Позабыл Чугунова, Павла Павловича?! А? Нехорошо такие имена забывать.
Я взглянул еще раз на Павла Павловича. Он все еще стоял и улыбался, как и я, растерянно и вяло. Чугунов был не так стар, как мне показалось поначалу. Правда, чуть-чуть сутуловатый, но какой-то особенной, не стариковской сутуловатостью. Волосы его, густые, зачесанные назад, седы, но тоже какой-то странной сединой: виски белые-белые, будто присыпаны пудрой, пряди выше — черные, без единого блестка седины, а по пробору снова широкая белая прядь. Чем-то он походил на сороку. Это сходство еще больше подчеркивали густые черные брови на бледном, изможденном лице. Он был вообще только двух цветов, без каких-либо оттенков. Черного сукна косоворотка, черные галифе, сапоги и болезненного вида белое лицо.
«Чугунов… Чугунов…» Как всегда, когда хочешь вспомнить человека, стремительно проносятся в сознании страницы жизни. Фронт. Институт. Встречи в вагонах, на совещаниях, на рыбалке… Нет, никогда в жизни я не встречал никакого Чугунова! А Володяка все продолжал испытующе смотреть на меня, и лоснящееся от пота лицо его все шире расплывалось в улыбке.
— Товарища Чугунова позабыл! Палыча… Чугунка!
«Чугунок»! — чуть не выкрикнул я, обрадованный неожиданной встречей, и снова с силой принялся трясти руку растерянно улыбающегося человека в черной косоворотке.
Можно забыть просто Чугунова, но Палыча, Чугунка, забыть нельзя. И как только Володяка произнес «Чугунок», мне сразу вспомнилось: поповский дом, морозный зимний вечер… Мы, хлопцы, поджав под себя ноги, сидим на желтом крашеном полу возле самого стола, за которым восседает президиум. За столом президиума русоволосый, в гимнастерке секретарь райкома и второй — черный-пречерный, как грач, в суконной куртке, на груди боевой орден… Это Чугунов, шахтер с рудника.
Товарищ Чугунов, или, как все его звали, Чугунок, был первым председателем нашей липяговской артели, названной тогда «Красным пахарем». Павел Павлович работал у нас лет пять. Это была, если верить мужикам, самая счастливая пора нашего колхоза. От хлеба ломились колхозные закрома; лошади с общественных конюшен не уступали в силе и выносливости воронежским битюгам.
О Чугунке и сейчас любят вспомнить липяговские мужики.
Году в тридцать шестом нашего Чугунка выдвинули в район. Он стал председателем рика. Его звали «наш Палыч».
Потом, года через два-три, в нашем районе, по слухам, был открыт какой-то вредительский центр. Вместе с арестом участников этого центра канул куда-то и веселый черноволосый шахтер — наш Чугунок…
И вот спустя столько лет он стоял передо мной, и я тряс его руку и слышал, как Володяка говорил над ухом:
— Вот, брат, дела!..
Шумная радость Володяки несколько коробила Чугунова. Это я сразу понял по выражению его лица. Оно было чуточку грустное и чуточку усталое. Павел Павлович снисходительно улыбнулся. Я тоже улыбнулся виновато за своего друга. Чугунок нам с Володякой в отцы годится, а Володяка с ним вел себя как ровня.
— Вот так встреча! — Володяка потрепал Чугунова по плечу. — Давайте сядем. Чего стоять! — Он взял с тумбочки еще один стакан и налил в него водки. — Выпьем за встречу.
У них оставалось в стаканах понемногу водки. Доливая себе, Володяка рассказывал:
— Прихожу, вижу: новый жилец! Ясно, что учитель. Тары-бары. Разговорились. Я сказал, что я из Липягов. Он обрадовался. Говорит: «Я — Чугунов. Вы, говорит, может, и не помните Чугунова, а старички должны бы помнить». Это я-то не помню Чугунова?! Да я, если хотите знать, с детства вас помню. И чту!.. — Володяка рыгнул, рука дрогнула, водка расплескалась по столу. — Вы первый, так сказать. А я последний. Оба мы вехи в истории Липягов.
«Ну ты-то, предположим, не очень уж какая веха!» — подумал я о Володяке.
Владимир Евсеевич Полунин, или просто Володяка, года на два моложе меня. Сколько помню его, он всегда был рыхловат, не очень умен, но в делах напорист, изворотлив. Такого голыми руками не схватишь.
Странно: человеку под сорок, работал в райкоме, председательствовал, а неопределенное уменьшительное имя, вернее кличка, которой он был наделен в детстве, — Володяка, так и сохранилась за ним. Правда, когда председательствовал, то мужики в глаза стеснялись называть его Володякой. На правлении или так, когда зашел мужик попросить что-либо, то обращался к нему почтительно: «Как бы мне, Владимир Евсеич, кирпичику сотни две? Печка совсем развалилась». — «А у меня откуда кирпич?! Я что, министр, что ли?!» Выйдя за порог председательского кабинета, мужик безнадежно махнет рукой и скажет тут же при всех: «Отказал Володяка».
— За встречу! — Полунин первым поднял стакан.
Чокнулись. Чугунов пригубил и снова поставил стакан на стол.
— Мне совсем нельзя. А я уже и так много выпил.
Откинувшись на спинку стула, он присматривался ко мне. Я сидел сбоку от него, и он повернулся, чтобы лучше разглядеть меня. Володяка, видно, изрядно успел наскучить ему. Я отметил про себя, что лицо Чугунова, показавшееся мне сначала матово-бледным, все было в мельчайших черных крапинках, какие остаются на коже при близком разрыве снаряда.
Выпили. Запрокинув голову, Володяка разом опорожнил стакан и, видимо, возобновляя прерванный моим приходом разговор, сказал:
— Так и ликвидировали наш липяговский колхоз. Мой колхоз! — Он поднял кверху руку, в которой была зажата алюминиевая вилка. — А я сделал бы из него конфетку! Точно говорю! О моем колхозе гремела бы слава, если бы не это чертово объединение…
— С каким же колхозом вас объединили? — спросил Чугунов.
— С Хворостянским. Видите ли, колхоз наш считался запущенным, а в Хворостянке получше, середнячок вроде. Понятно, мы мозолили глаза начальству. Василий-то Кузьмич одно время сопротивлялся. Но тогда и под него яму вырыли. Область вся как шагнула? На весь мир гремит! А наш район по-прежнему захудалый. Тогда наши областные начальники так решили: все слабые колхозы объединить со средними, а захудалые районы — с более сильными. Чтобы не было в области отстающих! Понятно? Так мы очутились в Скопинском районе, а мой колхоз… наш с вами колхоз… У-у!.. — Володяка наклонился над столом и принялся налегать на закуску.
Чугунов достал из кармана галифе пачку «Беломора», закурил. Черная прядь волос упала ему на лоб. Он поправил ее и, подперев голову, пустил колечки дыма. Сизоватые крендели поднимались все выше и выше. Чугунов дунул на них, и они поплыли в сторону.
Мне хотелось порасспросить Чугунова обо всем. Но Володяку разве перебьешь? Я сидел и слушал. Я слушал беседу двух председателей нашего колхоза — первого и последнего…