Едва пригонят вечером стадо, глядь — идет по улице Казак. На нем вылинялый плащишко, на ногах — опорки с чужих ног. Зато на голове — большеполая велюровая шляпа с бантом. Через плечо переброшен длиннющий-предлиннющий кнут, в руке — начищенный до блеска рожок.
Следом за отцом идут подпаски, такие же, как и сам Казак: оборванные, худые, нестриженые. У каждого — плетенные из ремня кнуты; только дудки у них поменьше, чем у отца, только черные кудри покороче, только ноги не обуты, а голые и все в цыпках… Идут подпаски степенно, друг за другом: сначала старший казачонок, следом — поменьше, еще меньше… Последней шагает Грунька. На ней, как и на ребятах, шаровары, а в руках опять-таки кнут и медный рожок.
Третьего дня они свернули к Ефремовым, вчера к Беленькому. А сегодня наша очередь принимать пастухов.
Мать встречает Казака на поляне, перед домом. Кланяясь, приглашает пастухов в избу. Посреди вымытого и выскобленного ножом стола — миска с квасом, яйца на выщербленной тарелке, хлеб, отварная картошка.
В посудинке, заткнутой бумажной пробкой, четвертка первача: это для пастуха, персонально, как говорится.
Казак вешает шляпу на крюк, рожок кладет на коник и садится за стол. Справа и слева от него рассаживаются подпаски.
Мать — в фартуке, на голове повязан новый платок — суетится возле стола, потчует пастухов. Казак выпьет чарку водки, крякнет, закусит соленым огурцом и принимается за квас. За ним, словно по команде, берутся за ложки и подпаски. Едят казачата молча, жадно; слышится только чавканье жующих челюстей да шмыганье носами.
За едой Казак вспотеет, снимет плащ, расстегнет ворот посконной рубахи; черные глаза его соловеют.
Мать ласкова с пастухом. Она подливает в миску холодного кваса, а сама все заводит разговор про свою комолку. В этот год, мол, корова хорошо кормлена, особенно как стали гонять в Свиную Лужжинку… И сор не ест, и ботву…
Казак, в свою очередь, хвалит комолку: смирная корова, никогда не отбивается от стада…
Это повторяется всякий раз, каждый год: мать хвалит пастуха, а пастух — корову. И каждый год все лето мать носит мешками сорную траву, чтобы накормить голодную корову, и каждый год наша комолка ходит с синяками от пастушьих кнутов: она хоть и хорошая корова, но на редкость упряма и непослушна.
…Пока казачата наедаются, мы, пацаны, глазеем на них в открытое окно: а ну как дядя Казак разрешит потрубить в рожок или даст кнут пощелкать. Такое редко случается — пастух не велит баловаться своей амуницией. Иное дело подпаски. Рожки и кнуты свои они складывают в сенцах. Подойдешь к окну и скажешь:
— Грунь! — и, сложив ладони трубкой возле губ, покажешь ей, что, мол, подудеть хочу.
Грунька тряхнет головой, и тогда бежишь в сенцы, берешь ее дудку и кнут и трубишь, и щелкаешь кнутом сколько душе угодно — на зависть соседским ребятам. Они стоят тут же; они знают, что завтра пастух столуется у них. Значит, завтра медная дудка будет и у них в руках…
Вот, наконец, пастухи поели. Казачата выходят из избы и в той же последовательности, как шли раньше, направляются домой. Первым идет Казак в шляпе, следом — казачонок поменьше, еще меньше…
И, как всегда, последней бежит чумазая Грунька.
В избе Грунька тихая. Сидит и только уплетает картошку да хрустит огурцом. За весь вечер слова не скажет и глазами в сторону ребят не поведет. Зато в школе она — сущий бесенок. Ни одному мальчишке в драке не уступит.
Вечно-нечесаная, босоногая, Грунька отличалась выносливостью и изворотливостью. Она никогда не болела, хотя всю зиму бегала в плисовом легком пиджачке; никогда не ябедничала, хотя ей больше других девчонок доставалось в потасовках… Вот вспыхнет на перемене драка. Трещат чубы и рубахи, слышны вскрики и удары кулаков. Кто-то побежал звать дежурного по школе. Девочки с визгом разбежались в дальние концы коридора. Глядь, бежит Груняша и ну разнимать дерущихся. Молча набрасывается на ребят, царапает лица ногтями, кусается, отбивается ногами. Глаза у нее блестят, черные кудри прилипли к потному лбу.
Ребята озлятся, набросятся на Груньку. А та забьется в угол и шипит: «Что! Получил?! Получил?!» Только слышно, как трещат в ее цепких руках мальчишеские портки и рубахи.
Когда прибежит дежурный, разнимать и успокаивать некого: Груня сама навела порядок.
Училась Грунька кое-как, вечно у нее ни тетрадей нет, ни учебников. Зато росла лучше многих своих подруг.
Помню, дня за два до начала занятой в седьмом классе я прибежал в школу узнать расписание. На площадке второго этажа перед фанерным щитом, на котором приклеено расписание, толпились ученики. Я подошел. Пришлось встать на цыпочки, чтобы разглядеть, где седьмой «А». Впереди меня стояла девушка — рослая, в голубом белым горошком платьице. Смуглая шея, красивые руки, коса. И какая коса! Такой косы я и после никогда не видывал: густая, длинная, отливает синевой, как воронье крыло.
У меня так и захолонуло что-то внутри. Смотрю на щит, а ничего не вижу. Графы, дни недели — все слилось в одно пятно. Только и вижу эту косу. Девушка вертит головой, отыскивая нужную графу, а коса так и переливается змейкой.
И мешает мне девушка — не видно за ней ничего, — и толкнуть ее боюсь: а ну как это какая-нибудь новая учительница!
Но вот девушка обернулась. Я так и остолбенел: да это Грунька!
— Груша, здравствуй! — обрадовался я, протягиваю ей руку.
Грунька сделала вид, что не заметила моей руки, слегка кивнула мне головой, перекинула косу наперед и пошла вниз по лестнице, полная девичьего достоинства…
Много лет спустя, став учителем, я не раз наблюдал в учениках такие резкие перемены, связанные с возрастом. Но тогда меня поразило необычное превращение Груньки из озорной, неряшливой девчонки в строгую, красивую девушку. Правда, она всю зиму ходила в школу в этом летнем платьице горошком. Теперь, однако, оно всегда было хорошо отстирано и выглажено. Ни в какие потасовки с ребятами Грунька не ввязывалась, никого больше не царапала. И вообще, казалось, что нас, своих однолеток, она не замечает. У нее появились подруги постарше.
Вечерами она ходила на посиделки. На посиделках на нас, школьников, цыкают («Шляются тут без толку — холодят избу!»). А Грунька сидит за столом вместе с невестами. Девушки вышивают, играют в жмурки. Иногда приходит гармонист. Начинается пляска.
Грунька выйдет в круг — упружистая, подобранная, словно дрофа перед взлетом, тряхнув длинной косой, запевает:
Холодна вода в колодце,
холодна, не видно дна…
Произнося первую часть припевки, Грунька стоит не двигаясь, лишь чуть раскачивается при этом и змеится коса у нее на спине.
Но вот в такт музыке Грунька переходит на новое место. Теперь мне видно ее лицо — смуглое, чернобровое.
Груньке весело. Пристукивая по полу каблуками стоптанных туфель, она поет вторую часть припевки;
Раньше парочкой ходила,
а теперь хожу одна-а…
И, плавно поводя бедрами (как делают старшие подруги), становится на прежнее место.
Пляшет Грунька легко, припевок знает много. Девки любят плясать с нею в паре. Но она не только хорошо отбивает дробь и мастер припевки петь, Грунька, на удивленье всем, и вальсы крутить умеет.
На селе, в клубе, раз в неделю показывают кино. После сеанса киномеханик складывает аппарат в серый ящик и относит свою музыку в сенцы. Пожилые колхозники расходятся по домам. А для молодежи представление только начинается. Ребята убирают скамьи, на стол вместо кинопередвижки водружается патефон. Накрутив до отказа рукоятку, Пашка, киномеханик, ставит пластинку. Звуки вальса наполняют крохотный зал липяговского клуба.
От духа человеческого, от мужичьих ватников и полушубков над лампой-молнией стоит сизоватое облачко.
— Приглашаю! — раскинув руки в стороны, киномеханик обходит круг девчат.
Девушки, говоря по-нашему, жеманятся. Они сбились в угол, к печке, и, ухмыляясь, поглядывают на парней. Ребята заняты своим обычным делом — стучат костяшками домино. Они делают вид, что вальс их не интересует, а в действительности — никто из них не умеет танцевать, потому они презирают Пашку.
А тот выкручивает коленца:
— Выходи, черноглазая! Не умеешь — научу! — Он делает па и останавливается перед Груней.
Груня не жеманится, как другие. Она снимает пальто, отдает его подруге. На ней все то же платьице горошком… Помялась немного Груня, глянув на свои стоптанные туфли, и шагнула Пашке навстречу. Тот положил руку Груньке на талию, и они закружились…
Девчата выстроились в круг.
«Пошла-таки!» — думаю я, наблюдая за Груней. Я играю с ребятами в домино. Стол, за которым мы сидим, находится на сцене. Отсюда мне все хорошо видно.
Пашка и Груня кружатся. Они танцуют не очень согласно, но им хорошо вместе. Коса у Груньки отделилась от плеч и плывет по воздуху. И сама она, кажется, тоже плывет — настолько легко она танцует.
Мне почему-то становится не по себе оттого, что Грунька так быстро, сразу, согласилась пойти танцевать с Пашкой. Киномеханик не наш, не липяговский. Парень он так себе: рыжий не рыжий, конопатый не конопатый — не поймешь. Ребята относятся к нему пренебрежительно. Они окрестили его кличкой Перепел и иначе, как Пашкой-перепелом, не зовут.
И ростом Пашка-перепел не удался, и волосы на голове реденькие, белесые, и глаза у него какие-то рыбьи, бесцветные. Невидный, одним словом, парень, но говорун, каких поискать! И кино, когда показывает, объясняет, и танцует с присказкой да с прибауткой:
— Кружись, лети, голубушка! Эй-эй, не то на пятки нам с тобой наступят. Ишь их сколько, танцоров и танцовщиц!
Ребятам Пашка-перепел не нравится, а девки — гуртом возле него. Он еще только афишу у сельпо вешает, а они уже обступили его, докучают:
— Паша, какое кино сегодня?
— «Свинарка и пастух», голубушки. Приходите — лучший фильм года! Опоздаете — не пущу.