Липяги — страница 38 из 64

Может, и разбогател бы на этом Михейчик, да только махинация его с водкой продолжалась недолго: попался голубчик! Ну что ж, попался и попался. Не впервые небось ему. Отсидел — и, будто ни в чем не бывало, является гол как сокол. Варвара обегает всех родственников, поклянчит, поплачется — оденет, обует своего беспутного муженька, а через неделю, глядишь, он берется за новое «предприятие»…

Так и жила Варвара. Если она у Авдакеи — значит, Михейчик объявился. Или, может, написал, что ему деньги нужны. Значит, завтра и к нам придет Варя — денег просить. Такая уж ее доля горемычная.

…Сидит за столом Варвара; перед ней на тарелке еда какая-то и краюха густо замешанного, серого цвета ржаного хлеба. По всему видно: ей не до еды. Глаза у нее заплаканные. Авдакее тягостен разговор, который они вели. Поэтому она рада моему приходу. Тетушка зовет меня к столу, дает мне ломоть хлеба и пару помидоров. У нас помидоры будут не раньше, чем через месяц. А тут, в низах, уже созрели. Я мигом съедаю их без соли, ломоть хлеба прячу под подол рубахи.

Тетушка расспрашивает меня про мать, про то, что пишет отец. Удовлетворив свое любопытство, тетушка зовет меня в сенцы. Там, в углу, возле двери, выходящей в сад, стоит деревянный ларь. Авдакея приподнимает крышку ларя — и у меня кружится голова от запаха душистых спелых яблок. Тетушка, нагнувшись, перебирает руками яблоки.

— Али нет у тебя, Андрейка, мешочка-то?

Я отрицательно качаю головой. Как-то совестно являться со своей тарой в расчете на подачку.

— Ну, тогда подставляй подол рубахи, — продолжает Авдакея.

Рубаха у меня забрана в штаны, и там, за пазухой, краюха хлеба. Я снова трясу головой. Тогда тетушка идет в мазанку и через минуту является с белым платком. Я держу платок, а Авдакея бросает в него яблоки. На первый взгляд может показаться, что тетушка не очень-то приглядывается к тому, какие яблоки попадаются ей под руку. Но на самом деле это совсем не так. Едва покинув сенцы, я бегом спешу в проулок и в низинке, у колодца, сажусь на траву. Развязываю узелок и считаю яблоки. Их очень мало, и они все, как одно, битые, и в каждом две-три черные дырки от червей…

Придя домой, я отдаю узелок с падалицами матери и говорю:

— Это, мама, я съел. Их было много-много, но я не удержался и съел…

Мать все понимает. Она гладит меня по голове.

— Съел, ну и хорошо! Ничего, разговеться хватит.

Она прячет узелок на дно сундука, и мазанка долго-долго потом хранит яблочный запах — частицу запаха межовского ларя…

IX

— Али ты хуже мово прожила? — Авдакея уставилась на мать.

— Мне на свою жисть обижаться грех! — отозвалась мать. — Скольких детей народила и всех до дела довела.

— А чего ж тогда о какой-то расплате болтаешь?

— О такой: одни жили как у Христа за пазухой, а другие — хушь зубы клади на полку.

— Знать, богу мало молились, вот и жили так.

— Бог в нашей жизни ни при чем… Одни горбом с самого рождения кусок хлеба добывают, а другие…

Мать не договорила, она не хотела ссоры. Но Авдакея с полуслова поняла, о чем речь. Речь была о межовской хитрости. Когда в Липягах пошли разговоры о «коммунии», Иван, Авдакеин муж, побогаче отца своего, Терентия, был. Старик заартачился, против власти пошел; его быстро в Соловки упрятали. А Иван сразу смекнул, куда ветер подул. Обложили его «твердым заданием», а он в ноги мужикам:

— Мужики! Порадейте: не имею я от мельниц этих никакой корысти. Берите их задарма, — владейте! Мелите, блюдите их, мне ничего не надобно… — Он так ласков был, так равнодушен к собственности своей, что мужики, попросту говоря, растерялись. Зачем им мельница? Без Ивана разве они с нею управятся?

Тогда Межов предложил им сорганизовать что-то наподобие товарищества. Во главе его — комитет из бедняков, которые потемнее, понеграмотнее, но посговорчивее; а Иван у них вроде бы как за простого рабочего, за мельника. В соседних с Липягами селах мужики еще в революцию все ветряки посжигали, и теперь со всей округи — и из Борщевого, и из Делехова — к нам помольцы едут. Товариществу нашему мельничному честь и слава, а прибыль, гарнец достается Ивану.

А он-то пуще прежнего, пуще, чем для себя, старается. И ласковый такой — одному советом поможет, другому пудик муки одолжит. Ни в драках он ни в каких не замешан, ни водкой без нужды не баловался.

Дальше — больше: стали коммуну в колхоз превращать. Риги мужицкие все поломали — ни кола ни двора у артели. Куда скотину девать? У Межовых баз каменный, просторный. Водопой к тому же рядом. Ну, Иван и предложил, чтобы колхозную скотину к нему на двор поставили. Артельщики с радостью согласились. Иван ни к кому за помощью не пошел. Сам баз утеплил, стойла, кормушки поделал. Тут и свой скот, тут и колхозный. Девок своих ухаживать за скотиной поставил. Они и доярки, и скотницы, и телятницы. Отец у них — и за заведующего, и за фуражира. Возле дома похаживает да всем этим большим хозяйством распоряжается. Не удалось стать хозяином, так он и в артели не прочь поработать!

Председатели Иваном не нарадуются. Председателей часто меняют, а Межов как был при ферме, так и остается. Молоть теперь нечего; мельницы без присмотра ветром поободрало, как шелудивых кур. Но и без мельниц жить можно, особенно когда ладишь с председателем. Иван с ними умел ладить. У него и настоечка, и наливочка любая. К тому же он и обходителен. Никогда тебя пьяного за порог дома, на посмешище бабам, не выставит. Коль ты перепил, Иван тебя — раз! — в беседку, в садик; там, на ветерке, отсидишься, отлежишься и наутро как ни в чем не бывало: «Эй, бабы! Выходи на работу!»

Вот что имела в виду мать, когда говорила о том, кто и как свой хлеб зарабатывает.

Мы всей семьей — от старого до малого — в бригаде отцовской работали за его «палочки»; часто с костричкой хлеб ели, лишь бы животы чем-нибудь набить.

Михейчик ловчил-ловчил, да и попался, словили его горячие люди: суда не ожидая, поколотили. Отбили, видать, ему селезенку: почах-почах — да умер, оставив на руках Варвары пятерых детей.

А Иван Межов — тоже ведь вроде бы колхозник — жил, словно сыр в масле катался.

X

— Я не боюсь прогневить господа, — заговорила мать, помолчав. — Уж я ли его не молила?! Уж я ли его не просила?! Помню, родила Степана. Встала с постели — в доме щепотки муки нету. Он орет, я сиську ему сую, а в ней молоко, что ли? В ней — слезы мои…

— Господь бог терпел и нам велел! — отозвалась лениво тетушка. — Ох, много господь терпел! Больше нас, смертных. И не роптал. Надо меньше роптать, Палага. Больше надо любить бога.

— На бога я никогда не роптала… — Мать заулыбалась даже. — Если уж я и роптала, то лишь на одного мужа своего — бессребреника. Тот, бывало, знай свое: «Работать надо!» Украсть что-нибудь, выгоду какую-нибудь для себя сделать — избави боже! Вот я тут ребятам как-то рассказывала, как я в Данков поневы продавать ездила. Теперь и самой смешно вспоминать. А как тогда я бога твоего молила!

— Не ропщи! Не ропщи, Палага!

— А в войну, — продолжала мать, — сколько их, слез-то, пролила. Ведь их трое на фронте-то было! И сам тоже скотину в тыл погнал. Бывало, идут наши… отступают. А я смотрю на них: может, и мои вот так же где-нибудь… грязные, мокрые, голодные. Уж я ли не молила?! Услышал он меня? Ивана нет. Этот вот…

— Не ропщи, Палага. Не ропщи!..

— Оттого и разуверилась я. Ни разу, сколько ни просила его, не сделал он лучше… Еще налить? — мать кивнула на чайник.

— Спасибо! — Евдокия Ильинична опрокинула чашку и поверх, на донышко ее, положила оставшийся кусочек сахара. — Ну, мне пора! И так засиделась я у вас. Пошептаться бы нам, Палага… — Тетушка поморгала глазами, поглядывая искоса в мою сторону.

Я и раньше знал, что Авдакея пришла не ради чашки чаю.

Встал и ушел из кухни в комнату. Стол, за которым я работал, стоял в углу, у окна. Окно было открыто, но занавешено. Ветер надувал занавеску, края ее цеплялись за чернильный прибор.

Сев за стол, я отдернул занавеску. На пустыре, у мазанок, ребята гоняли мяч.

— Лоб! Пас!

— У-у, раззява… Бей!

Играли соседские ребятишки; я хорошо знал их клички и повадки. Азартные спортсмены — ничего не скажешь. Почти каждый матч заканчивается потасовкой. Видно, они недавно начали игру: ссор еще не было, даже ругались умеренно.

В те минуты, когда молодые футболисты затихали, до меня доносился разговор матери с тетушкой Авдакеей.

— Супротив их воли не пойду! — говорила мать. — Пусть сами решают.

— Али ты чужая им? Внук небось! — увещевала тетушка. — Им-то, как партейным, притесненье может быть. А тебе что ж…

— Кати, Лоб… Кати!..

И опять:

— Он был тут… С ним бы и говорила.

— Тш-ш… Я уж и с батюшкой уговорилась.

— У-у… Гол!

— Я позову Андрея. С ним и говори!

Слышу шаги матери по коридору, и через минуту голова ее, повязанная белым платком, просунулась в полуоткрытую дверь.

— Андрей… Выйди-ка… нужен.

Тетушка по-прежнему сидела за кухонным столом. Пухлые руки ее сложены были на коленях.

— Что ж, Андрюшка, — начала Авдакея, чуть-чуть гнусавя. — Сын-то так и будет расти нехристем?

— Или в крестные навязываешься, Евдокия Ильинична? — отозвался я шуткой.

— И-и, чего ж мне навязываться! Я их перекрестила — счету нет.

— Далеко к попу ехать.

— Зачем ехать? Разви сюда нельзя привесть!

— Не поедет в Липяги. Тут все отступники живут.

— Поедет, коль я попрошу.

— Нет, тетушка, пусть сын растет нехристем.

— Ну что ж, ты — отец. Тебе виднее. Мое дело вразумленье сделать.

— Спасибо.

— Не стоит! — Евдокия Ильинична грузно поднялась из-за стола, стала ко мне спиной, а лицом к рафаэлевской «Мадонне», подняла было руку, чтобы осенить себя крестом, и… рука ее застыла на полпути ко лбу.

— Нехристи все вы! Иной церкви предались! — сказала она брезгливо и пошла узеньким коридорчиком к выходу.