Липяги — страница 39 из 64

Мать, в точности повторяя движения тетушки, встала на ее место и, распушив свою черную юбку и кланяясь, стала осенять себя крестами.

— Пресвятая дева Мария… — шептала она. И лицо матери было и лукаво, и строго, как у мадонны.

Шепот ее услышала Авдакея. Она обернулась и, увидев молящуюся мать, в сердцах сплюнула.

Мать повернулась ко мне. Морщинистое лицо ее вдруг все просияло, и хотя на глазах были слезы, но, видно, сознание того, что ей удалось распечь невозмутимую сестрицу, настолько переполнило ее молодостью и азартом, что даже и сквозь слезы она улыбалась. Никогда я еще не видал мать столь счастливой — и за себя, и за нас…

Укутавшись в шаль, тетушка стояла возле порога. Мать подошла к вешалке и набросила на плечи кофту — становилось прохладно по вечерам.

— Попомни мои слова, Палага! Гореть тебе в огне адовом. Гореть!

— Не пужай! — отозвалась мать. — Не боюсь я никакого твоего адова огня. Это кто за тополями всю жизнь прожил, тот боится его. А мне-то чего ж… Небось хуже не будет.

Щегол в клетке

I

Было восемь, когда я отложил последнюю контрольную работу. «Наверное, сегодня никто не придет», — подумал я. (На новую квартиру ко мне стали часто заглядывать соседи на огонек.) Но только подумал я об этом, как слышу — кто-то стукнул щеколдой. Скрипнула дверь, и тотчас же по дощатому полу в сенцах раздались глухие удары: тук… тук… Я невольно улыбнулся: это постукивал палочкой колхозный агроном Алексей Иванович Щеглов, или просто Щегол.

Встав из-за стола, я открыл соседу дверь. Войдя, Алексей Иванович снял картуз, пригладил ладонью реденькие седые волосы и только после всего этого поздоровался. Я пожал агроному руку, хотя мы с ним уже виделись. Утром, когда я шел в школу, Алексей Иванович, по своему обычаю, бежал откуда-то с поля. Скорее всего, он был у «дуба», где убирают кукурузу. Там что-нибудь не ладилось, и потому он спешил в правление. А когда агроном спешит, то при ходьбе резко наклоняется вперед; со стороны может показаться, что он постоянно кому-то кланяется. Это у Алексея Ивановича с гражданской войны. В гражданскую он был ранен осколком в ногу; левая нога у него не сгибается и несколько короче правой, оттого он и кланяется. Однако, несмотря на хромоту, Алексей Иванович очень подвижен и спор в ходьбе. За ним и молодой не всегда поспеет.

Утром мы встретились с ним у школы; встревоженный и озабоченный чем-то, агроном бежал с поля по проулку. Он даже не остановился, увидев меня: вскинув палку и, помахав ею в знак приветствия и то и дело кланяясь, побежал дальше.

Алексей Иванович и теперь был чем-то взволнован. Я догадался об этом сразу, едва услышал стук его палки в сенцах.

— Читал? — спросил Алексей Иванович, входя следом за мной в комнату.

Я не сразу понял, о чем идет речь. Агроном кивнул на газету, лежавшую на краю стола. Я сказал, что да, читал. Обычно Алексей Иванович любит прощупать и выведать мнение собеседника. «Ну и как?» — спросит. Но на этот раз не сдержался и сразу же выпалил:

— Так! Значит, новая забота нашему председателю: надо срочным порядком доставать семена бобов…

Агроном шумно высморкался и опустился в жесткое кресло.

Я с участием поглядел на Алексея Ивановича. «Удивительный человек наш агроном, — подумал я. — Нисколько-то он не меняется!»

Я помню его с самого своего детства. Вечно он такой: шустр, шумлив, и всегда ходит вот с этой палочкой, и всегда небрежно одет. Случись вам встретить его где-нибудь в Скопине, куда его часто требуют на совещания, вы ни за что не подумаете, что перед вами интеллигент, агроном высшей аттестации, человек, знающий не только науку о земле, но начитанный и в литературе, и в философии. Еще, кажется, Глеб Успенский заметил, что русский интеллигент невнимателен к своей одежде. В те старые времена такое невнимание могло быть и по причине нехватки. Об Алексее Ивановиче никак нельзя сказать этого. У него небрежность не от недостатка. Семья у агронома небольшая — он да жена. Был у них сын, но погиб в войну. На двоих им хватает; и на новые книги хватает, и на всякого рода журналы, которых он выписывает бездну. А вот на новый костюм Алексей Иванович разориться не может.

По-моему, он просто не обращает внимания на свою одежду. Летом носит грубого сукна толстовку, подпоясанную узеньким ремешком, и такого же грубого сукна галифе. На голове — старенький кожаный картузишко. Зимой на нем бараний, рыжей дубки полушубок, латанный-перелатанный, и развесистый бараний треух. Обут он всегда — и летом и зимой — в огромные кирзовые сапоги. Он вообще считает эту обуву чуть ли не вершиной цивилизации нашего века. Шутя Алексей Иванович любит повторять, что этому сапогу надо бы поставить памятник. Сколько солдат в последнюю войну топало в кирзовых сапогах!

Алексей Иванович любит подобного рода шутки, когда не знаешь; то ли он шутит, то ли говорит всерьез. Особенно если он в хорошем настроении. За это я и люблю его. Но сегодня, судя по всему, Алексею Ивановичу не до шуток.

— Горох?! Да разве русский крестьянин не знал цену ему! Мужик знал… Мужик — он хитер! Да мы сами вдолбили ему, что горох и чечевица — это от бедности! — Говоря это, Алексей Иванович все продолжал качать головой.

Чтобы как-то вывести его из брюзгливого настроения, я спросил про книгу. В последний свой приход он взял у меня книгу «Рязанская земля». Теперь он принес ее, однако, увлеченный своими мыслями, позабыл про нее, продолжал держать под мышкой.

— А-а! Собственно, затем и пришел! — оживился Алексей Иванович, возвращая мне монографию. — Одолел. Чудесная книга! Жаль только; кончается на временах Тохтамыша. Нет ли у вас еще чего-нибудь в этом роде?

Я сказал, что нет. Алексей Иванович помолчал, потом вдруг, откинувшись на спинку кресла, проговорил мечтательно;

— Почему я не занялся археологией?! Копался бы теперь в доисторических курганниках и городищах да писал бы годовые отчеты: «За лето в Дятловском городище нами обнаружено столько-то горшечных черепков…»

В книге, которую вернул Алексей Иванович, описано множество древних поселений на нашей рязанской земле. Рассказывается про находки и клады; есть, кажется, упоминание и про Денежный. Все это очень любопытно. В другое время Алексей Иванович пофилософствовал бы по этому поводу. Он любит философствовать. Но сегодня он был явно не в настроении.

— Вы говорите так, будто и без того мало за свою жизнь написали отчетов, — сказал я в тон агроному. — Небось, если собрать все сводки, которые вы сочинили, получится десятка два томов…

Алексей Иванович махнул рукой: не говори, мол, писал! На его продолговатом лице — обросшем, давно не бритом — мелькнула невеселая усмешка. Видно, своим замечанием я задел больное место. Он сам в последнее время много думал об этом.

— Да, писал! Только следа не осталось. А опиши я древние черепки и копья, отчеты мои изучались бы и через сто лет. То — наука, а отчеты — так себе, трын-трава.

— Алексей Иванович, может, выпьем чаю? — предложил я, не зная, чем отвлечь агронома от тревожащих его мыслей.

— Всегда рад.

Только я встал из-за стола, чтобы сказать про чай Нине, явился дед Печенов.

II

— Здравствуй, хозяюшка! — обратился дед к Нине, вышедшей встретить его. — Дома ли наш физик?

— Дома.

— А-а, и Алексей Иваныч тут!

Дед Печенов, покашливая, вошел в комнату. Здороваясь, он опять назвал меня физиком. Он всегда меня так называет, даже на собраниях. Слово «физик» звучит у него уважительно. Он считает, что прогресс современной науки связан исключительно с успехами физики, которую я преподаю. Восхищаясь науками, дед Печенов, однако, мало ими интересуется. Читает он только военные мемуары; причем читает все без разбора — и наших генералов, и чужих. Возвращая книгу, непременно сделает какое-нибудь замечание. На такой-то странице, скажет, есть досадная неточность: 317-й полк не мог участвовать в боях на Перекопе, так как в это время он был на переформировании…

И сейчас, передавая мне прочитанную книгу, он сказал что-то в этом роде и повернулся к агроному. Алексей Иванович привстал, но первым руки не подал. Дед Печенов ухмыльнулся и выставил перед собой длинную, как перекладина шлагбаума, руку. Они вежливо поздоровались, каждый стараясь при этом сохранить свое достоинство.

Я заулыбался, наблюдая эту картину. Прошлый раз, будучи у меня, они переругались так, что, казалось, и руки друг другу не подадут всю жизнь.

— Читал? — Алексей Иванович взял со стола газету и потряс ею в воздухе.

— Читал. А то как же! — Старик долго и не спеша усаживался, подбирая полы пиджака, чтобы не помять их.

Дед Печенов — не чета Алексею Ивановичу: он аккуратист. Дед рядовой колхозник. Но по виду его легко принять за сельского интеллигента — бухгалтера или фельдшера. Семену Семеновичу за шестьдесят, однако он выглядит значительно моложе своих лет. Он высок ростом, сухопар. Ни усов у него, ни бороды. Одет, не в пример агроному, всегда опрятно: черный костюм и косоворотка — когда бы он ни пришел — гладко отутюжены. В нем, как говорит Алексей Иванович, есть порода. У него узкие кисти рук и благородные черты лица.

Дед Печенов, как бы сознавая это, никогда не спешит, не суетится; говорит мало, предпочитает послушать, что скажут другие. Но насчет спокойствия я, кажется, оговорился. Он бывает спокоен лишь в те вечера, когда не застает у меня Алексея Ивановича. Тогда он придет, сядет в уголок к окну и, ожидая, пока я закончу готовиться к урокам, возьмет какой-нибудь журнал и шелестит им. Он не раскрывает даже табакерку, боясь помешать мне. Потом Семен Семенович выберет новую книжку и, извинившись за беспокойство, уйдет. Он не останется даже выпить с нами чашку чаю, хотя дед Печенов, как все рязанцы, известный водохлеб.

Не то при Алексее Ивановиче. Застав у меня агронома, дед Печенов уже после второй-третьей фразы начинает горячиться; Алексей Иванович возражает, и дело кончается обычно крупной ссорой. Каждый раз для этого находится новый повод. Часто я никак не могу понять, с чего эти ссоры начинаются.