Лирика 30-х годов — страница 33 из 61

Мечтал ли ты о правде трудовой

И верил ли в годину искупленья?

Не знаю я… Ты умер, наг и сир,

И над тобою, полные кипенья,

Давно шумят иные поколенья,

Угрюмый перестраивая мир.

Метаморфозы

Как мир меняется! И как я сам меняюсь!

Лишь именем одним я называюсь, —

На самом деле то, что именуют мной, —

Не я один. Нас много. Я — живой.

Чтоб кровь моя остынуть не успела,

Я умирал не раз. О, сколько мертвых тел

Я отделил от собственного тела!

И если б только разум мой прозрел

И в землю устремил пронзительное око,

Он увидал бы там, среди могил, глубоко

Лежащего меня. Он показал бы мне

Меня, колеблемого на морской волне,

Меня, летящего по ветру в край незримый,

Мой бедный прах, когда-то так любимый.

А я все жив! Все чище и полней

Объемлет дух скопленье чудных тварей.

Жива природа. Жив среди камней

И злак живой и мертвый мой гербарий.

Звено в звено и форма в форму. Мир

Во всей его живой архитектуре —

Орган поющий, море труб, клавир,

Не умирающий ни в радости, ни в буре.

Как все меняется! Что было раньше птицей,

Теперь лежит написанной страницей;

Мысль некогда была простым цветком,

Поэма шествовала медленным быком;

А то, что было мною, то, быть может,

Опять растет и мир растений множит.

Вот так, с трудом пытаясь развивать

Как бы клубок какой-то сложной пряжи,

Вдруг и увидишь то, что должно называть

Бессмертием. О, суеверья наши!

Лесное озеро

Опять мне блеснула, окована сном,

Хрустальная чаша во мраке лесном.

Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья,

Где пьют насекомые сок из растенья,

Где буйствуют стебли и стонут цветы,

Где хищная тварями правит природа,

Пробрался к тебе я и замер у входа,

Раздвинув руками сухие кусты.

В венце из кувшинок, в уборе осок,

В сухом ожерелье растительных дудок

Лежал целомудренной влаги кусок,

Убежище рыб и пристанище уток.

Но странно, как тихо и важно кругом!

Откуда в трущобах такое величье?

Зачем не беснуется полчище птичье,

Но спит, убаюкано сладостным сном?

Один лишь кулик на судьбу негодует

И в дудку растенья бессмысленно дует.

И озеро в тихом вечернем огне

Лежит в глубине, неподвижно сияя,

И сосны, как свечи, стоят в вышине,

Смыкаясь рядами от края до края.

Бездонная чаша прозрачной воды

Сияла и мыслила мыслью отдельной.

Так око больного в тоске беспредельной

При первом сиянье вечерней звезды,

Уже не сочувствуя телу больному,

Горит, устремленное к небу ночному.

И толпы животных и диких зверей,

Просунув сквозь елки рогатые лица,

К источнику правды, к купели своей

Склонялись воды животворной напиться.

Соловей

Уже умолкала лесная капелла.

Едва открывал свое горлышко чижик.

В коронке листов соловьиное тело

Одно, не смолкая, над миром звенело.

Чем больше я гнал вас, коварные страсти,

Тем меньше я мог насмехаться над вами.

В твоей ли, пичужка ничтожная, власти

Безмолвствовать в этом сияющем храме?

Косые лучи, ударяя в поверхность

Прохладных листов, улетали в пространство.

Чем больше тебя я испытывал, верность,

Тем меньше я верил в твое постоянство.

А ты, соловей, пригвожденный к искусству,

В свою Клеопатру влюбленный Антоний,

Как мог ты довериться, бешеный, чувству,

Как мог ты увлечься любовной погоней?

Зачем, покидая вечерние рощи,

Ты сердце мое разрываешь на части?

Я болен тобою, а было бы проще

Расстаться с тобою, уйти от напасти.

Уж так, видно, мир этот создан, чтоб звери,

Родители первых пустынных симфоний,

Твои восклицанья услышав в пещере,

Мычали и выли: «Антоний! Антоний!»


Владимир Луговской

Послесловие

Меня берут за лацканы,

Мне не дают покоя:

Срифмуйте нечто ласковое,

Тоскливое такое,

Чтобы пахнуло свежестью,

Гармоникой, осокой,

Чтобы людям понежиться

Под месяцем высоким.

Чтобы опять метелица

Да тоненькая бровь.

Все в мире перемелется —

Останется любовь.

Останутся хорошие

Слова, слова, слова,

Осенними порошами

Застонет голова,

Застонет, занедужится

Широкая печаль —

Рябиновая лужица,

Березовая даль.

Мне плечи обволакивают,

Мне не дают покоя —

Срифмуйте нечто ласковое,

Замшевое такое,

Чтоб шла разноголосица

Бандитских банд,

Чтобы крутил колесиком

Стихов джаз-банд,

Чтобы летели, вскрикивая,

Метафоры погуще,

Чтобы искать великое

В кофейной гуще.

Вы ж будете вне конкурса

По вычурной манере, —

Показывайте фокусы

Открытия Америк.

Все в мире перекрошится,

Оставя для веков

Сафьяновую кожицу

На томике стихов.

Эй, водосточный желоб,

Заткнись и замолчи! —

Слова мои — тяжелые,

Большие кирпичи.

Их трудно каждый год бросать

На книжные листы.

Я строю стих для бодрости,

Для крепкой прямоты.

Я бьюсь с утра до вечера

И веселюсь при этом.

Я был политпросветчиком,

Солдатом и поэтом.

Не знаю — отольются ли

Стихи в мою судьбу, —

Морщинки революции

Прорезаны на лбу.

Не по графам и рубрикам

Писал я жизни счет.

Советская Республика

Вела меня вперед.

Я был набит ошибками,

Но не кривился в слове,

И после каждой сшибки я

Вставал и дрался снова.

И было много трусости,

Но я ее душил.

Такой тяжелый груз нести

Не сладко для души.

А ты, мой честный труд браня,

Бьешь холостым патроном,

Ты хочешь сделать из меня

Гитару с патефоном.

Тебе бы стих для именин,

Вертляв и беззаботен.

Иди отсюда, гражданин,

И не мешай работе.

Пепел

Твой голос уже относило.

   Века

Входили в глухое пространство

   меж нами.

Природа

   в тебе замолчала,

И только одна строка

На бронзовой вышке волос,

   как забытое знамя,

   вилась

И упала, как шелк,

   в темноту.

Тут

   подпись и росчерк.

      Все кончено,

Лишь понемногу

в сознанье въезжает вагон,

идущий, как мальчик,

не в ногу

с пехотой столбов телеграфных,

агония храпа

артистов эстрады,

залегших на полках, случайная фраза:

«Я рада…»

И ряд безобразных

сравнений,

эпитетов

и заготовок стихов.

И все это вроде любви.

Или вроде прощанья навеки.

   На веках

   лежит ощущенье покоя

   (причина сего — неизвестна).

   А чинно размеренный голос

   в соседнем купе

   читает

о черном убийстве колхозника:

— Наотмашь хруст топора

   и навзничь — четыре ножа,

в мертвую глотку

   сыпали горстью зерна.

Хату его

   перегрыз пожар,

Там он лежал

   пепельно-черный. —

Рассудок —

   ты первый кричал мне:

   «Не лги».

Ты первый

   не выполнил

   своего обещанья.

Так к чертовой матери

   этот психологизм!

Меня обнимает

   суровая сила

   прощанья.

Ты поднял свои кулаки,

   побеждающий класс.

Маячат обрезы,

   и[17] полночь беседует с бандами.

«Твой пепел

   стучит в мое сердце,

   Клаас.

Твой пепел

   стучит в мое сердце,

   Клаас», —

Сказал Уленшпигель —

   дух

   восстающей Фландрии.

На снежной равнине

   идет окончательный

   бой.

Зияют глаза,

   как двери,

   сбитые с петель,

И в сердце мое,

   переполненное

   судьбой,

Стучит и стучит

   человеческий пепел.

Путь человека —

   простой и тяжелый

   путь,

Путь коллектива

   еще тяжелее

   и проще.

В окна лачугами лезет

   столетняя жуть;

Все отрицая,

   качаются мертвые рощи.

Но ты зацветаешь,

   моя дорогая земля.

Ты зацветешь

   (или буду я

   трижды

   проклят…)

На серых[18] болванках железа,

   на пирамидах угля,

На пепле

   сожженной

   соломенной кровли.

Пепел шуршит,

   корни волос шевеля.

Мужество вздрагивает,

   просыпаясь,

Мы повернем тебя

   в пол-оборота,

   земля.

Мы повернем тебя