С ним теперь уже не справиться, хоть он и безоружен,
А там Володя во дворе,
его струны в серебре,
его пальцы золотые, голос его нужен.
Как с гитарой ни боролись – распалялся струнный звон.
Как вино стихов ни портили – всё крепче становилось.
А кто сначала вышел вон,
а кто потом украл вагон —
всё теперь перемешалось, всё объединилось.
Может, кто и нынче снова хрипоте его не рад,
может, кто намеревается подлить в стихи елея…
А ведь и песни не горят,
они в воздухе парят,
чем им делают больнее – тем они сильнее.
Что ж печалиться напрасно: нынче слезы лей – не лей,
но запомним хорошенечко и повод, и причину.
Ведь мы воспели королей
от Таганки до Филей,
пусть они теперь поэту воздают по чину.
Антон Палыч Чехов однажды заметил…
Антон Палыч Чехов однажды заметил,
что умный любит учиться, а дурак учить.
Скольких дураков в этой жизни я встретил!
Мне давно пора уже орден получить.
Дураки обожают собираться в стаю.
Впереди – главный во всей красе.
В детстве я верил, что однажды встану,
а дураков нету: улетели все.
Ах, детские сны мои – какая ошибка,
в каких облаках я по глупости витал!
У природы на устах коварная улыбка…
Может быть, чего-то я не рассчитал.
А умный в одиночестве гуляет кругами,
он ценит одиночество превыше всего.
И его так просто взять голыми руками…
Скоро их повыловят всех до одного.
Когда ж их всех повыловят, наступит эпоха,
которую не выдумать и не описать.
С умным хлопотно, с дураком плохо.
Нужно что-то среднее, да где ж его взять?
Дураком быть выгодно, да очень не хочется.
Умным очень хочется, да кончится битьем…
У природы на устах коварные пророчества.
Но, может быть, когда-нибудь к среднему придем.
Надпись на камне
Посвящается учащимся 33-й московской школы, придумавшим слово «арбатство»
Пускай моя любовь как мир стара, —
лишь ей одной служил и доверялся
я – дворянин с арбатского двора,
своим двором введенный во дворянство.
За праведность и преданность двору
пожалован я кровью голубою.
Когда его не станет – я умру,
пока он есть – я властен над судьбою.
Молва за гробом чище серебра
и вслед звучит музыкою прекрасной…
Но не спеши, фортуна, будь добра,
не выпускай моей руки несчастной.
Не плачь, Мария, радуйся, живи,
по-прежнему встречай гостей у входа…
Арбатство, растворенное в крови,
неистребимо, как сама природа.
Песенка короткая как жизнь сама…
Песенка короткая как жизнь сама,
где-то в дороге услышанная,
у нее пронзительные слова,
а мелодия почти что возвышенная.
Она возникает с рассветом, вдруг,
медлить и врать не обученная,
она как надежда из первых рук
в дар от природы полученная.
От дверей к дверям, из окна в окно
вслед за тобой она тянется.
Всё пройдет, чему суждено,
только она останется.
Песенка короткая как жизнь сама,
где-то в дороге услышанная,
у нее пронзительные слова,
а мелодия почти что возвышенная.
Примета
А. Жигулину
Если ворон в вышине,
дело, стало быть, к войне,
если дать ему кружить,
если дать ему кружить —
значит, всем на фронт иттить.
Чтобы не было войны —
надо ворона убить,
чтобы ворона убить,
чтобы ворона убить —
надо ружья зарядить.
А как станем заряжать, —
всем захочется стрелять,
а уж как стрельба пойдет,
а уж как стрельба пойдет —
пуля дырочку найдет.
Ей не жалко никого,
ей попасть бы хоть в кого —
хоть в чужого, хоть в свого —
лишь бы всех до одного.
Во – и боле ничего.
Во – и боле ничего,
во – и боле никого,
во – и боле никого,
кроме ворона того, —
стрельнуть некому в него.
Песенка о молодом гусаре
Грозной битвы пылают пожары,
и пора уж коней под седло.
Изготовились к схватке гусары:
их счастливое время пришло.
Впереди – командир, на нем новый мундир,
а за ним – эскадрон после зимних квартир.
А молодой гусар, в Амалию влюбленный,
он всё стоит пред ней коленопреклоненный.
Все погибли в бою. Флаг приспущен.
И земные дела не для них.
И летят они в райские кущи
на конях на крылатых своих.
Впереди – командир, на нем рваный мундир,
а за ним – тот гусар покидает сей мир.
Но чудится ему: по-прежнему влюбленный
он всё стоит пред ней коленопреклоненный.
Вот иные столетья настали,
и несчетно воды утекло,
и давно уже нет той Амальи,
и в музее пылится седло.
Позабыт командир – дам уездных кумир.
Жаждет новых потех просвещенный наш мир.
А юный тот гусар, в Амалию влюбленный,
опять стоит пред ней коленопреклоненный.
Дерзость, или Разговор перед боем
– Господин лейтенант, что это вы хмуры?
Аль не по сердцу вам наше ремесло?
– Господин генерал, вспомнились амуры —
не скажу, чтобы мне с ними не везло.
– Господин лейтенант, нынче не до шашней:
скоро бой предстоит, а вы всё про баб!
– Господин генерал, перед рукопашной
золотые деньки вспомянуть хотя б.
– Господин лейтенант, не к добру всё это!
Мы ведь здесь для того, чтобы побеждать…
– Господин генерал, будет вам победа,
да придется ли мне с вами пировать?
– На полях, лейтенант, кровию политых,
расцветет, лейтенант, славы торжество…
– Господин генерал, слава для убитых,
а живому нужней женщина его.
– Черт возьми, лейтенант, да что это с вами!
Где же воинский долг, ненависть к врагу?!
– Господин генерал, посудите сами:
я и рад бы приврать, да вот не могу…
– Ну гляди, лейтенант, каяться придется!
Пускай счеты с тобой трибунал сведет…
– Видно так, генерал: чужой промахнется,
а уж свой в своего всегда попадет.
Музыкант
И. Шварцу
Музыкант играл на скрипке – я в глаза ему глядел.
Я не то чтоб любопытствовал – я по небу летел.
Я не то чтобы от скуки – я надеялся понять,
как способны эти руки эти звуки извлекать
из какой-то деревяшки, из каких-то грубых жил,
из какой-то там фантазии, которой он служил?
Да еще ведь надо пальцы знать, к чему прижать когда,
чтоб во тьме не затерялась гордых звуков череда.
Да еще ведь надо в душу к нам проникнуть и поджечь…
А чего с ней церемониться? Чего ее беречь?
Счастлив дом, где пенье скрипки наставляет нас на путь
и вселяет в нас надежды… Остальное как-нибудь.
Счастлив инструмент, прижатый к угловатому плечу,
по чьему благословению я по небу лечу.
Счастлив тот, чей путь недолог, пальцы злы, смычок остер,
музыкант, соорудивший из души моей костер.
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
справедливей, милосерднее и праведней она.
Всё глуше музыка души…
Всё глуше музыка души,
всё звонче музыка атаки.
Но ты об этом не спеши:
не обмануться бы во мраке,
что звонче музыка атаки,
что глуше музыка души.
Чем громче музыка атак,
тем слаще мед огней домашних.
И это было только так
в моих скитаниях вчерашних:
тем слаще мед огней домашних,
чем громче музыка атак.
Из глубины ушедших лет
еще вернее, чем когда-то, —
чем звонче музыка побед,
тем горше каждая утрата,
еще вернее, чем когда-то,
из глубины ушедших лет.
И это всё у нас в крови,
хоть этому не обучали:
чем выше музыка любви,
тем громче музыка печали,
чем громче музыка печали,
тем чище музыка любви.
В день рождения подарок преподнес я сам себе…
В день рождения подарок преподнес я сам себе.
Сын потом возьмет, озвучит и сыграет на трубе.
Сочинилось как-то так, само собою
что-то среднее меж песней и судьбою.
Я сижу перед камином, нарисованным в углу,
старый пудель растянулся под ногами на полу.
Пусть труба, сынок, мелодию сыграет…
Что из сердца вышло – быстро не сгорает.
Мы плывем ночной Москвою между небом и землей.
Кто-то балуется рядом черным пеплом и золой.
Лишь бы только в суете не заигрался…
Или зря нам этот век, сынок, достался?
Что ж, играй, мой сын кудрявый, ту мелодию в ночи,
пусть ее подхватят следом и другие трубачи.
Нам не стоит этой темени бояться,
но счастливыми не будем притворяться.
Шестидесятники развенчивать усатого должны…
Лену Карпинскому
Шестидесятники развенчивать усатого должны,
и им для этого особые приказы не нужны:
они и сами, словно кони боевые,
и бьют копытами, пока еще живые.
Ну а кому еще рассчитывать в той драке на успех?
Не зря кровавые отметины видны на них на всех.
Они хлебнули этих бед не понаслышке.
Им всё маячило – от высылки до вышки.
Судьба велит шестидесятникам исполнить этот долг,
и в этом их предназначение, особый смысл и толк.
Ну а приказчики, влюбленные в деспота,
пусть огрызаются – такая их работа.
Шестидесятникам не кажется, что жизнь сгорела зря:
они поставили на родину, короче говоря.
Она, конечно, в суете о них забудет,
но ведь одна она. Другой уже не будет.
Собрался к маме – умерла…
Собрался к маме – умерла,