Лирика — страница 15 из 19

к отцу хотел – а он расстрелян,

и тенью черного орла

горийского весь мир застелен.


И, измаравшись в той тени,

нажравшись выкриков победных,

вот что хочу спросить у бедных,

пока еще бедны они:


собрался к маме – умерла,

к отцу подался – застрелили…

Так что ж спросить-то позабыли,

верша великие дела:

отец и мать нужны мне были?

…В чем философия была?

Письмо к маме

Ты сидишь на нарах посреди Москвы.

Голова кружится от слепой тоски.

На окне – намордник,

воля – за стеной,

ниточка порвалась меж тобой и мной.

За железной дверью топчется солдат…

Прости его, мама: он не виноват,

он себе на душу греха не берет —

он не за себя ведь – он за весь народ.


Следователь юный машет кулаком.

Ему так привычно звать тебя врагом.

За свою работу рад он попотеть…

Или ему тоже в камере сидеть?

В голове убогой – трехэтажный мат…

Прости его, мама: он не виноват,

он себе на душу греха не берет —

он не за себя ведь – он за весь народ.


Чуть за Красноярском – твой лесоповал.

Конвоир на фронте сроду не бывал.

Он тебя прикладом, он тебя пинком,

чтоб тебе не думать больше ни о ком.

Тулуп на нем жарок, да холоден взгляд…

Прости его, мама: он не виноват,

он себе на душу греха не берет —

он не за себя ведь – он за весь народ.


Вождь укрылся в башне у Москвы-реки.

У него от страха паралич руки.

Он не доверяет больше никому,

словно сам построил для себя тюрьму.

Всё ему подвластно, да опять не рад…

Прости его, мама: он не виноват,

он себе на душу греха не берет —

он не за себя ведь – он за весь народ.

Мой отец

Он был худощав и насвистывал старый, давно позабытый мотив,

и к жесткому чубчику ежеминутно его пятерня прикасалась.

Он так и запомнился мне на прощанье, к порогу лицо обратив,

а жизнь быстротечна, да вот бесконечной ему почему-то казалась.


Его расстреляли на майском рассвете, и вот он уже далеко.

Всё те же леса, водопады, дороги и запах акации острый.

А кто-то ж кричал: «Не убий!» – одинокий… И в это поверить легко,

но бредили кровью и местью святою все прочие братья и сестры.


И время отца моего молодого печальный развеяло прах,

и нету надгробья, и памяти негде над прахом склониться, рыдая.

А те, что виновны в убийстве, и сами давно уже все в небесах.

И там, в вышине, их безвестная стая кружится, редея и тая.


В учебниках школьных покуда безмолвны и пули, и пламя, и плеть,

но чье-то перо уже пишет и пишет о том, что пока безымянно.

И нам остается, пока суд да дело, не грезить, а плакать и петь.

И слезы мои солоны и горючи. И голос прекрасен… Как странно!

Не успел на жизнь обидеться…

Ю. Даниэлю


Не успел на жизнь обидеться —

вся и кончилась почти.

Стало реже детство видеться,

так – какие-то клочки.


И уже не спросишь – не с кого.

Видно, каждому – свое.

Были песни пионерские,

было всякое вранье.


И по щучьему велению,

по лесам и по морям

шло народонаселение

к магаданским лагерям.


И с фанерным чемоданчиком

мама ехала моя

удивленным неудачником

в те богатые края.


Забываются минувшие

золотые времена;

как монетки потонувшие,

не всплывут они со дна.


Память пылью позасыпало?

Постарел ли? Не пойму:

вправду ль нам такое выпало?

Для чего? И почему?


Почему нам жизнь намерила

вместо хлеба отрубей?..


Что Москва слезам не верила —

это помню. Хоть убей.

Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик?..

Ю. Киму


Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик?

Едва твой гимн пространства огласит,

прислушаться – он от скорбей излечит,

а вслушаться – из мертвых воскресит.


Какой струны касаешься прекрасной,

что тотчас за тобой вступает хор

таинственный, возвышенный и страстный

твоих зеленых братьев и сестер?


Какое чудо обещает скоро

слететь на нашу землю с высоты,

что так легко, в сопровожденье хора,

так звонко исповедуешься ты?


Ты тоже из когорты стихотворной,

из нашего бессмертного полка.

Кричи и плачь. Авось твой труд упорный

потомки не оценят свысока.


Поэту настоящему спасибо,

руке его, безумию его

и голосу, когда, взлетев до хрипа,

он неба достигает своего.

После дождичка небеса просторны…

После дождичка небеса просторны,

голубей вода, зеленее медь.

В городском саду – флейты да валторны.

Капельмейстеру хочется взлететь.


Ах как помнятся прежние оркестры,

не военные, а из мирных лет!

Расплескалася в улочках окрестных

та мелодия… А поющих нет.


С нами женщины. Все они красивы.

И черемуха – вся она в цвету.

Может, жребий нам выпадет счастливый:

снова встретимся в городском саду.


Но из прошлого, из былой печали,

как ни сетую, как там ни молю,

проливается черными ручьями

эта музыка прямо в кровь мою.

Не сольются никогда зимы долгие и лета…

Не сольются никогда зимы долгие и лета:

у них разные привычки и совсем несхожий вид:

Не случайны на земле две дороги – та и эта,

та натруживает ноги, эта душу бередит.


Эта женщина в окне в платье розового цвета

утверждает, что в разлуке невозможно жить без слез,

потому что перед ней две дороги – та и эта,

та прекрасна, но напрасна, эта, видимо, всерьез.


Хоть разбейся, хоть умри – не найти верней ответа,

и, куда бы наши страсти нас с тобой ни завели,

неизменно впереди две дороги – та и эта,

без которых невозможно, как без неба и земли.

Дунайская фантазия

Оле


Как бы мне сейчас хотелось в Вилкове вдруг очутиться!

Там – каналы, там – гондолы, гондольеры.

Очутиться, позабыться, от печалей отшутиться:

ими жизнь моя отравлена без меры.


Там побеленные стены и фундаменты цветные,

а по стенам плющ клубится для оправы.

И лежат на солнцепеке безопасные, цепные,

показные, пожилые волкодавы.


Там у пристани танцуют жок, а может быть, сиртаки:

сыновей своих в солдаты провожают.

Всё надеются: сгодятся для победы, для атаки,

а не хватит – сколько надо, нарожают.


Там опять для нас с тобою дебаркадер домом служит.

Мы гуляем вдоль Дуная, рыбу удим.

И объятья наши жарки, и над нами ангел кружит

и клянется нам, что счастливы мы будем.


Как бы мне сейчас хотелось очутиться в том, вчерашнем,

быть влюбленным и не думать о спасенье,

пить вино из черных кружек, хлебом заедать домашним,

чтоб смеялась ты и плакала со всеми.


Как бы мне сейчас хотелось ускользнуть туда, вначало,

к тем ребятам уходящим приобщиться.

И с тобою так расстаться у дунайского причала,

чтоб была еще надежда воротиться.

На полянке разминаются оркестры духовые…

На полянке разминаются оркестры духовые

и играют марш известный неизвестно для чего.

Мы пока еще все целы, мы покуда все живые,

а когда нагрянет утро – там посмотрим, кто кого.


И ефрейтор одинокий шаг высокий отбивает,

у него глаза большие, у него победный вид…

Но глубоко, так глубоко, просто глубже не бывает,

он за пазухою письма треугольные хранит.


Лейтенантик моложавый (он назначен к нам комбатом)

смотрит карту полевую, верит в чудо и в успех.

А солдат со мною рядом называет меня братом:

кровь, кипящая по жилам, нынче общая на всех.


Смолкли гордые оркестры – это главная примета.

Наготове все запасы: крови, брани и свинца…

Сколько там минут осталось… три-четыре до рассвета,

три-четыре до победы… три-четыре до конца.

Арбатское вдохновение, или Воспоминания о детстве

Посвящаю Антону


Упрямо я твержу с давнишних пор:

меня воспитывал арбатский двор,

всё в нем, от подлого до золотого.

А если иногда я кружева

накручиваю на свои слова,

так это от любви. Что в том дурного?


На фоне непросохшего белья

руины человечьего жилья,

крутые плечи дворника Алима…

В Дорогомилово из тьмы Кремля,

усы прокуренные шевеля,

мой соплеменник пролетает мимо.


Он маленький, немытый и рябой

и выглядит растерянным и пьющим,

но суть его – пространство и разбой

в кровавой драке прошлого с грядущим.

Его клевреты топчутся в крови…

Так где же почва для твоей любви? —

вы спросите с сомненьем, вам присущим.


Что мне сказать? Я только лишь пророс.

Еще далече до военных гроз.

Еще загадкой манит подворотня.

Еще я жизнь сверяю по двору

и не подозреваю, что умру,

как в том не сомневаюсь я сегодня.


Что мне сказать? Еще люблю свой двор,

его убогость и его простор,

и аромат грошового обеда.

И льну душой к заветному Кремлю,

и усача кремлевского люблю,

и самого себя люблю за это.


Он там сидит, изогнутый в дугу,

и глину разминает на кругу,

и проволочку тянет для основы.

Он лепит, обстоятелен и тих,

меня, надежды, сверстников моих,

отечество… И мы на всё готовы.


Что мне сказать? На всё готов я был.

Мой страшный век меня почти добил,

но речь не обо мне – она о сыне.

И этот век не менее жесток,

а между тем насмешлив мой сынок:

его не облапошить на мякине.