Москва, ты не веришь слезам – это время проверило.
Железное мужество, твердость и сила во всем.
Но если бы ты в наши слезы однажды поверила,
ни нам, ни тебе не пришлось бы грустить о былом.
Былое нельзя воротить… Выхожу я на улицу.
И вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот
извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…
Ах, завтра, наверное, что-нибудь произойдет.
Песенка про старого гусака
Лежать бы гусаку в жаровне на боку,
да, видимо, немного пофартило старику:
не то, чтобы хозяин пожалел его всерьез,
а просто он гусятину на завтра перенес.
Но гусак перед строем гусиным
ходит медленным шагом гусиным,
говорит им: «Вы видите сами —
мы с хозяином стали друзьями!»
Старается гусак весь день и так и сяк,
чтоб доказать собравшимся, что друг его – добряк.
Но племя гусака прошло через века
и знает, что жаровня не валяет дурака.
Пусть гусак перед строем гусиным
машет крылышком псевдоорлиным,
но племя гусака прошло через века
и знает, что жаровня не валяет дурака.
Август 1968
Оловянный солдатик моего сына
Игорю
Земля гудит под соловьями,
под майским нежится дождем,
а вот солдатик оловянный
на вечный подвиг осужден.
Его, наверно, грустный мастер
пустил по свету невзлюбя.
Спроси солдатика: «Ты счастлив?»
И он прицелится в тебя.
И в смене праздников и буден,
в нестройном шествии веков
смеются люди, плачут люди,
а он всё ждет своих врагов.
Он ждет упрямо и пристрастно,
когда накинутся трубя…
Спроси его: «Тебе не страшно?»
И он прицелится в тебя.
Живет солдатик оловянный
предвестником больших разлук
и автоматик окаянный
боится выпустить из рук.
Живет защитник мой, невольно
сигнал к сраженью торопя.
Спроси его: «Тебе не больно?»
И он прицелится в тебя.
В городском саду
Круглы у радости глаза и велики у страха,
и пять морщинок на челе от празднеств и обид…
Но вышел тихий дирижер, но заиграли Баха,
и всё затихло, улеглось и обрело свой вид.
Всё стало на свои места, едва сыграли Баха…
Когда бы не было надежд – начерта белый свет?
К чему вино, кино, пшено, квитанции Госстраха
и вам – ботинки первый сорт, которым сносу нет?
«Не всё ль равно: какой земли касаются подошвы?
Не всё ль равно: какой улов из волн несет рыбак?
Не всё ль равно: вернешься цели ли в бою падешь ты
и руку кто подаст в беде – товарищ или враг?»
О, чтобы было всё не так, чтоб всё иначе было,
наверно, именно затем, наверно, потому
играет будничный оркестр привычно и вполсилы,
а мы так трудно и легко всё тянемся к нему.
Ах, музыкант мой, музыкант, играешь, да незнаешь,
что нет печальных и больных, и виноватых нет,
когда в прокуренных руках так просто ты сжимаешь,
ах, музыкант мой, музыкант, черешневый кларнет!
Как научиться рисовать
Если ты хочешь стать живописцем,
то рисовать не спеши.
Разные кисти из шерсти барсучьей
перед собой разложи,
белую краску возьми, потому что
это – начало, потом
желтую краску возьми, потому что
всё созревает, потом
серую краску возьми, чтобы осень
в небо плеснула свинец,
черную краску возьми, потому что
есть у начала конец,
краски лиловой возьми пощедрее,
смейся и плачь, а потом
синюю краску возьми, чтобы вечер
птицей слетел на ладонь,
красную краску возьми, чтобы пламя
затрепетало, потом
краски зеленой возьми, чтобы веток
в красный подбросить огонь.
Перемешай эти краски, как страсти,
в сердце своем, а потом
перемешай эти краски и сердце
с небом, с землей, а потом…
Главное – это сгорать и, сгорая,
не сокрушаться о том.
Может быть, кто и осудит сначала,
но не забудет потом!
Песенка о художнике Пиросмани
Николаю Грицюку
Что происходит с нами,
когда мы смотрим сны?
Художник Пиросмани
выходит из стены,
из рамок примитивных,
из всякой суеты
и продает картины
за порцию еды.
Худы его колени,
и насторожен взгляд,
но сытые олени
с картин его глядят,
красотка Маргарита
в траве густой лежит,
а грудь ее открыта —
там родинка дрожит.
И вся земля ликует,
пирует и поет,
и он ее рисует
и Маргариту ждет.
Он жизнь любил не скупо,
как видно по всему…
Но не хватило супа
на всей земле
ему.
В детстве мне встретился как-то кузнечик…
Ярославу Смелякову
В детстве мне встретился как-то кузнечик
в дебрях колечек трав и осок.
Прямо с колючек, словно с крылечек,
спрыгивал он, как танцор, на песок,
передо мною маячил мгновенье и исчезал иноходцем в траве…
Может быть, первое стихотворенье
зрело в зеленой его голове.
– Намереваюсь! – кричал тот кузнечик.
– Может ли быть? – усмехался сверчок.
И из-за досок, щелей, из-за печек
крался насмешливый этот басок.
Но из-за речек, с лугов отдаленных:
– Намереваюсь! – как песня, как гром…
Я их встречал, голубых и зеленых.
Печка и луг им служили жильем.
Печка и Луг – разделенный на части
счастья житейского замкнутый круг,
к чести его обитателей частых,
честных, не праздных, как Печка и Луг,
маленьких рук постоянно стремленье,
маленьких мук постоянна волна…
Племени этого столпотворенье
не успокоят ни мир, ни война,
ни уговоры его не излечат,
ни приговоры друзей и врагов…
– Может ли быть?! – как всегда из-за печек.
– Намереваюсь! – грохочет с лугов.
Годы прошли, да похвастаться нечем.
Те же дожди, те же зимы и зной.
Прожита жизнь, но всё тот же кузнечик
пляшет и кружится передо мной.
Гордый бессмертьем своим непреклонным,
мировоззреньем своим просветленным,
скачет, куражится, ест за двоих…
Но не молчит и сверчок тот бессонный.
Всё усмехается.
Что мы – для них?
Прощание с осенью
Осенний холодок. Пирог с грибами.
Калитки шорох и простывший чай.
И снова
неподвижными губами
короткое, как вздох: «Прощай, прощай».
«Прощай, прощай…»
Да я и так прощаю
всё, что простить возможно, обещаю
и то простить, чего нельзя простить.
Великодушным мне нельзя не быть.
Прощаю всех, что не были убиты
тогда, перед лицом грехов своих.
«Прощай, прощай…»
Прощаю все обиды,
обеды у обидчиков моих.
«Прощай…»
Прощаю, чтоб не вышло боком.
Сосуд добра до дна не исчерпать.
Я чувствую себя последним богом,
единственным умеющим прощать.
«Прощай, прощай…»
Старания упрямы
(знать, мне лишь не простится одному),
но горести моей прекрасной мамы
прощаю я неведомо кому.
«Прощай, прощай…» Прощаю, не смущаю
угрозами, надежно их таю.
С улыбкою, размашисто прощаю,
как пироги, прощенья раздаю.
Прощаю побелевшими губами,
пока не повторится всё опять:
осенний горький час, пирог с грибами
и поздний час – прощаться и прощать.
Одна морковь с заброшенного огорода
Мы сидим, пехотные ребята.
Позади – разрушенная хата.
Медленно война уходит вспять.
Старшина нам разрешает спать.
И тогда (откуда – неизвестно,
или голод мой тому виной),
словно одинокая невеста,
выросла она передо мной.
Я киваю головой соседям:
на сто ртов одна морковь – пустяк…
Спим мы или бредим?
Спим иль бредим?
Веточки ли в пламени хрустят?
…Кровь густая капает из свеклы,
лук срывает бренный свой наряд,
десять пальцев, словно десять свекров,
над одной морковинкой стоят…
Впрочем, ничего мы не варили,
свекла не алела, лук не пах.
Мы морковь по-братски разделили,
и она хрустела на зубах.
Шла война, и кровь текла рекою.
В грозной битве рота полегла.
О природа, ты ж одной морковью
словно мать насытить нас могла!
И наверно, уцелела б рота,
если б в тот последний грозный час
ты одной любовью, о природа,
словно мать насытила бы нас!
Зной
Питер парится. Пора парочкам пускаться в поиск
по проспектам полуночным за прохладой. Может быть,
им пора поторопиться в петергофский первый поезд,
пекло потное покинуть, на перроне позабыть.
Петухи проголосили, песни поздние погасли.
Прямо перед паровозом проплывают и парят
Павловска перрон пустынный, Петергофа плен прекрасный,
плеть Петра, причуды Павла, Пушкина пресветлый взгляд.
Осень в Царском Селе
Какая царская нынче осень в Царском Селе!
Какие красные листья тянутся к черной земле,
какое синее небо и золотая трава,
какие высокопарные хочется крикнуть слова.
Но вот опускается вечер,
и слышится ветер с полей,
и филин рыдает, как Вертер,
над серенькой мышкой своей.
Уже он не первую губит,
не первые вопли слышны.
Он плоть их невинную любит,
а души ему не нужны.
И всё же какая царская осень в Царском Селе!
Как прижимаются листья лбами к прохладной земле,
какое белое небо и голубая трава,
какие высокопарные хочется крикнуть слова!