Лис — страница 112 из 118

Первым движением Тагерта после спасения декораций было явиться в кабинет Кожуха и закатить скандал. Но что даст такой скандал? Проректор станет пожимать плечами и нести околесицу о том, что он человек маленький, гараж не резиновый и самому Кожуху давно пора на металлолом. Словом, визит к проректору не имел ни малейшего смысла, как невозможно было и проглотить эту варварскую несправедливость.

Глава последняяДве тысячи восьмой

Декабрь, долгожданный мороз до глянца лощит ноготки продолговатых луж, воздух украшен туманными вздохами прохожих. По розоватой кайме ясного неба видно – холодно на свете, до того холодно, что на душе хорошо. Не у всех, конечно. В кабинете тепло, немного пахнет духами, мягкий свет разлегся кру́гом на сукне стола, зажег волокна дубовых панелей, радужным пером пыхнул на грани хрустального графина. Идя в кабинет проректора, Тагерт знал: это последнее посещение, более того, и оно ни к чему. Все решено, нет ни надежд, ни иллюзий. Можно не приходить на эту встречу, можно даже перестать являться в университет. Он свободен. Одно только осталось – слова. Приговор приговоренного.

На лицах Матониной и Булкиной, наполовину освещенных снизу низко склонившейся настольной лампой, приятная сдержанность. Видно, начальницы готовы ко всему, их равновесие нерушимо. Да и кому придет в голову нарушать душевный покой таких почтенных, таких высокопоставленных дам? Обменявшись взглядом и кивком с проректором, заведующая начала:

– Мы собрались в столь высоком кабинете, Сергей Генрихович, потому что все желаем вам добра. Но ваша политика, иначе не скажешь, для кафедры и университета в целом – верно, Марина Юрьевна? – неприемлема.

Галина Мироновна сделала крошечную паузу, как бы ожидая возражений или уточнений то ли от проректора, то ли от Тагерта.

– Библиотека ГФЮА укомплектована пособиями по латинскому языку, утвержденными кафедрой. Вы же заставляете студентов, из которых далеко не все такие уж богатые, тратить деньги на вашу книгу, между прочим, исключенную кафедрой из учебного процесса. Ректором университета вчера был подписан приказ, запрещающий преподавателям давать студентам… приказывать… – Галина Мироновна кашлянула. – …Словом, запрещено заставлять студентов приобретать учебную литературу, если она, в смысле рекомендованная литература, есть в университетской библиотеке.

Пока Булкина говорила, Матонина размеренно кивала головой, точно помогая кивками двигать речь в нужном направлении. Матонина, женщина лет сорока пяти, с сухими чертами умного лица, представляла тот тип руководительницы, который не доводит своих оценок и чувств до мимики. Таким образом, на протяжении всей встречи лицо Марины Юрьевны выражало не больше эмоций, чем фотография в паспорте. Говорила она редко, негромко, ровно:

– В самом деле, Сергей Генрихович, у нас в университете глобально отлажены все учебные процессы, а мы то и дело слышим сигналы с вашей кафедры…

– Как, например, лживый отчет о посещении моего семинара? – с невинным видом поинтересовался Тагерт. – Тут бы надо разбираться с теми, кто подает и заказывает такие сигналы.

– На что вы, собственно, намекаете? – Выражение лица Матониной не переменилось.

– Не то чтобы намекаю. Скорее, обвиняю.

– Кого?

– Вас.

Проректор и заведующая кафедрой переглянулись.

– Я обвиняю вас в том, что вы хотите отбросить преподавание на двадцать лет назад. В том, что вы решили закрыть нашим студентам доступ к римскому праву – единственной серьезной причине изучать латынь – к самым точным, важным словам Ульпиана, Гая, Павла, Модестина, Папиниана, а вместо этого предлагаете суррогатный язык, примитивные бессодержательные фразы, придуманные советскими методистами позапрошлого поколения. Вы решили выбросить на свалку все…

Он не успел договорить, его перебила Матонина:

– А правду говорят, что некоторые преподаватели крутят романы со студентками? Можем и об этом поговорить, Сергей Генрихович.

– Правду, правду говорят. Моя жена – студентка, и роман с моей женой вас совершенно не касается.

– Ну это как посмотреть, – подала голос Булкина.

– Вы смотрите в оба, Галина Мироновна, куда хотите. Вот на кафедре иностранных языков, которой вы заведуете, преподаватели дают частные уроки студентам, которые потом им же сдают экзамен. Можно туда посмотреть. Имена вам известны.

– Это что? Да как вы смеете?

– А можно, Марина Юрьевна, посмотреть на то, как в университете осваивают иностранные гранты. Тоже захватывающее, доложу вам, зрелище. Или кандидатские диссертации для депутатов, которые наши преподаватели и аспиранты склеивают из обрезков своих. Вы и правда считаете, что мои семейные дела для вас важнее?

Выражение неудовольствия, на минуту появившееся на лице Матониной, исчезло.

– Давайте не будем отклоняться от нашей темы, коллеги. Итак, Сергей Генрихович, вы не желаете прислушаться к требованиям кафедры и ректората?

– А почему театру «Лис» так и не позволили репетировать и выступить в зале? Чем студенты провинились?

Булкина, пунцовея от сдержанного гнева, отчеканила:

– Сергей Генрихович, будьте любезны проявить уважение. Вы не со студентами разговариваете.

– Со студентами было бы гораздо приятнее, Галина Мироновна. Но боюсь, у меня нет выбора. Итак. Я готов преподавать свою науку как должно, а не как прикажете.

– Боюсь, Сергей Генрихович, есть общая для всех дисциплина.

– Хорошо, что хирургов не заставляют учить анатомию по кукле Барби или по кукле Маше, еще более пластмассовой и простой. Как же не хватает Игоря Анисимовича!

– Надеемся, вы примете правильное решение, – Марина Юрьевна сочла шутку про хирурга признаком того, что собеседник готов пойти на уступки.

– …Но для чего же он передал власть в такие руки, которые умеют только загребать? Вот вопрос.

– Что вы себе позволяете? – голос Булкиной повысился почти до крика.

– Создать такой университет и передать – своей волей, в полном сознании – узколобым носителям силы. Что это? Безумие? Осложнение болезни? Рок?

– Довольно, Сергей Генрихович!

Тагерт чувствовал вкус своего сердцебиения: на языке, как после драки, плыл вкус собственной крови. «Вот и конец твоей латыни. А ты думал, мертвому языку ничего не сделать?» Оставаться в кабинете не имело смысла. Все, что следовало сказать, сказано с избытком, изменить ничего нельзя. Тагерт встал, стараясь не спешить, кивнул и направился к выходу. В дверях он столкнулся с Кожухом, которого не видел со времени визита, когда просил сохранить декорации в университетском гараже.

– Какие люди в Голливуде! – благодушно приветствовал его Кожух и протянул руку.

Тагерт понимал, что нельзя отвечать на рукопожатие, но помимо воли отдал руку, которую Кожух сжал так крепко, словно пытался изменить ее форму. Чувствуя след этого постыдного пожатия как ожог, Тагерт шел по коридорам, покидая прежнюю жизнь навсегда.

– Лия, я не понимаю, какая связь? – Герман Чеграш мерил шагами кухню, каждый раз меняя направление: от холодильника к окну, от окна к умывальнику, от умывальника к дверям. – Он преподаватель, у него нелады с руководством. Ты студентка.

– Я его жена.

Лия сидела за столом, сцепив пальцы рук. Ее взгляд то и дело задерживался на золотом ободке кольца.

– И что? Если бы он стал деканом, ты пошла бы в аспирантуру?

– Если бы он стал деканом, я стала бы ректором. Я главная.

Отец остановился у окна, отвернувшись от Лии. Возможно, не хотел, чтобы дочь видела его непрошеную улыбку.

– Тоже мне, жена декабриста. Мы деньги внесли за год обучения, теперь о них забыть? Не дороговато за красивый жест, учитывая… Ладно, к свиньям, не учитывая.

Чеграш снова принялся ходить из угла в угол.

– Послушай меня. – Голос Лии как бы изменил цвет. – Никогда не понимала жен, которые живут при муже, как декоративные растения, или, не знаю, кошки. У мужа, мол, своя мужская жизнь, работа, а жена у окна вышивает, детей встречает из школы, ногти красит да кроссворды разгадывает. Что там у него случилось? Он мужчина, сам разберется. Разве мама такая?

– А причем тут мама?

– Ну представь, вы бы работали в одной фирме. Тебя бы там подставили…

– Лия!

– Что? Тебя выкинули бы из партнеров или зарубили все твои проекты, вынудили уволиться. Мама осталась бы там работать?

– Лия, ты, пожалуйста, не путай…

– Скажи, осталась бы? – В голосе ее была та настойчивость, которую отец знал с давних пор и от которой невозможно было отделаться никакими хитростями.

– Но что с деньгами?

– За полгода они обязаны вернуть. А я перейду в МГУ.

– Конечно, заждались тебя там.

– Сережа уже договорился.

Чеграш обессиленно сел за стол, неудобно сел, на самом углу и принялся отбивать ногтями какой-то испанский ритм. Лия поняла, что возражений больше не осталось, но случившегося отец пока не принял. Ничего, через полгода она докажет, насколько лучше учится в другом университете, и он смирится, еще гордиться ей будет. Правда, она еще не сказала мужу ни об уходе из ГФЮУ, ни о переводе в МГУ. Да, он хорошо знаком с тамошним деканом, но согласится ли помочь ей? «Если любит, поможет», – почему-то это соображение ее не успокоило.

«До конца недели»… Какой короткий путь до конца нынешней жизни, которую Тагерт возводил, обустраивал, обживал двадцать лет. Только когда твой дом идет под снос, понимаешь, сколько нажито мелочей, которые до сего дня незаметно сливались со стенами, полками, шкафами, прятались в кладовках и там, где обычно спит домовой. Но стоит только начать подготовку к переезду, народец полузабытых вещей вылупляется из янтаря домашнего уюта и смотрит на хозяина с жалобой, с сиротской укоризной. Книги на полке в преподавательской, сменные легкие ботинки, какие-то грамоты, брошюры, распечатки пьесы, накладная борода Одиссея, сотня телефонных номеров в старом блокноте – куда его теперь? И фотографии. Откуда столько фотографий? За учительским столом в окружении улыбающихся студентов, где хотя бы один человек, да скроит из пальцев победную козу; у костра в лесу с гитарой, с бумажками на лбу, на сцене среди молодежи в тогах и туниках, с Пашей Королюком. Почему Тагерт не вклеил их в альбомы, не унес домой? Сначала долго не было места в крошечной коньковской комнатке. Но вернее то, что он считал фотографии неотделимой частью шума здешней университетской жизни, а не реликвиями. Перебирая десятки карточек – весенних, летних, зимних, с лицами, которые давно скрылись из виду или переменились, – он чувствовал, слышал морской плеск такого счастья, от которого слепило глаза и делалось солоно во рту.