– Что, Остап, хочешь на двух стульях усидеть? Ты у нас двойной агент, что ли?
– Я, Игорь Анисимович…
– Тебя кто на работу взял? Кто профсоюзы тебе доверил?
– Вы, Игорь Анисимович.
– Ты поэтому решил в ректоры Петра Матросова протащить?
– Игорь Анисимович, мамой клянусь, Петр Александрович сказал, вы уходите в МВД.
– А я тебе это говорил? Говорил?
– Мамой клянусь… Здоровьем дочери…
– Вот я объявлю собрание месткома. Поставим вопрос о доверии председателю. Потом, когда Петр Александрович ректором станет, восстановит в должности. Преподаватель ты хороший, на почасовую только переведем. Ну или пусть новый завкафедрой решает.
– Игорь Анисимович, пощадите! Простите дурака!
Остап Андреевич теперь дышал ртом, громко, держался за сердце пухлой рукой (на среднем пальце поблескивал массивный золотой перстень).
– Если еще хоть от одного человека услышу, что ты за другого ректора агитируешь, ей-богу, Остап, лучше бы тебе самому заявление написать. Иначе не только отсюда пробкой чмокнешь, еще и не приземлишься никуда. Ни один аэропорт не примет. Ты меня знаешь, мое слово крепкое.
Выплескивая горячую горечь обвинений, Игорь Анисимович понимал, что говорит именно то, что нужно и так, как следует. С каждой секундой он чувствовал себя легче и здоровее. Партизанская война переходила в открытую, но теперь это вовсе не пугало. Уткин может выбрать только одну сторону, что бы у него ни творилось на душе. У ректора есть власть, и эту власть следует применить.
Выскользнув в приемную, Остап Андреевич почувствовал, что рубашка сыра насквозь и противно прилипает к спине. Казалось, оба секретаря, Паша и Саша, видят это и втайне посмеиваются над ним. Попал между молотом и наковальней, пропал ни за грош! В проректоры захотел? Тут бы живу остаться. Может, больничный взять? Нет, так надолго не спрячешься. Уткин спускался по лестнице и впервые в жизни мечтал стать маленьким, невидимым, всеми забытым, вычеркнутым из реестров и телефонных книг.
На лестнице пахло столовой, как в обыкновенной школе. Между третьим и вторым этажом председатель месткома увидел студента, сидящего на подоконнике и читающего книгу. Студент был долговяз, очкаст, бледен.
– Фамилия! Курс! Группа! – неожиданно для себя рявкнул Уткин.
– А что, собственно, случилось? – заикаясь спросил студент.
– Встань, когда с тобой разговаривает… – Остап Андреевич на мгновение запнулся, – …профессор института!
Студент сполз с подоконника и оказался на голову выше профессора.
– Летом был произведен дорогостоящий ремонт всего здания. А такие вот субъекты садятся на подоконники и пачкают стены своими грязными ботинками. На какие гро́ши опять ремонтировать?
Студент повернулся и, убедившись, что стенка за ним девственно чиста, пожал плечами. Уткин понемногу возвращался в привычное расположение духа:
– Бюджет? – отрывисто спросил он.
– В смысле? – удивился юноша.
– Учишься на бюджетном? – раздражение нарастало.
– На коммерческом, – отвечал студент без удовольствия.
– Больше так не делай. Иди! – крикнул Остап Андреевич.
Студент укоризненно покачал головой и стал подниматься по лестнице в сторону ректората, откуда только что с таким конфузом бежал профессор Уткин. Остап Андреевич вздохнул, тоже покачал головой и направился на кафедру. Нужно все как следует взвесить. Запереться изнутри и полчаса побыть в покое. Пожалуй, можно выдернуть штекер телефона. Открыв дверь своего маленького кабинета, Уткин едва удержался от того, чтобы вскрикнуть. У окна, вперив грозный взгляд в ошарашенного председателя месткома, стоял Петр Александрович, точно призрак из страшного сна.
Глава 7Одна тысяча девятьсот девяносто седьмой, одна тысяча девятьсот девяносто восьмой
В то время как в маленьком кабинете административного корпуса столкнулись заговорщики, Тагерт с таинственным видом произнес:
– Дело в том, что в Риме считалось постыдным работать за деньги.
Тагерт оглядел лица первокурсников и убедился, что фраза сработала как надо. Студенты смотрели на него с выжидательным недоверием. Он любил эту тишину, почти зримое зияние молодых умов, готовых втянуть новое и преобразиться.
– Разговор про деньги – это разговор про свободу. Для римлян свободный человек широк, щедр, он ни в чем не нуждается, в том числе в деньгах, следовательно, ни от кого не зависит. А тот, кто работает на другого, исполняет чужую волю, то есть стоит между свободой и рабством.
– Интересное кино. А жить на что? – спросил Денис Веригин, не поднимая руки.
– Видите ли, в старые времена, примерно до эпохи Цезаря, Помпея, Цицерона, юристами были сплошь патриции, богатые люди, с поместьями по всей Италии и в провинциях, с тысячами рабов, с виллами в Риме. Для них юриспруденция была свободным искусством. Ей занимались ради политической карьеры, ради славы, из научного интереса, но никак не ради заработка.
Тагерт рассказывал, как в юристы хлынули небогатые всадники и даже плебеи, для которых деньги были нелишними, но которые по-прежнему стыдились работать за плату. Как для таких людей была придумана формула гонорара, то есть почетного подарка от благодарного клиента, и какое тут же началось мошенничество, выкручивание рук, сколько было обид и недоразумений, пока не наладилось подобие устраивающего всех порядка. Как плату ни назови, самое главное здесь – количество. Сколько платить за верный совет, сколько за выигранное дело? А за проигранное? Можно ли отсудить у адвоката часть гонорара обратно? И сколько вообще прилично запрашивать за юридические услуги? Тагерт цитировал Ульпиана: Quaedam, tametsi honeste accipiantur, inhoneste tamen petuntur[16]. Студенты возражали: «А если вам предложат пятнадцать копеек?» И Сергей Генрихович рассказывал про первые тарифные таблицы, которые разрабатывались для юридических услуг, где размер минимального гонорара увязывался со сложностью дела.
Потом переводили другие фразы, взлетали флажками ладони желающих ответить, прыгал по зеленому полю доски мел, и семинар летел к звонку, как бодрая трирема. В такие часы Тагерт чувствовал, что преподает не только латынь. Перебрасываясь с учениками шутками, подбрасывая темы для спора и взывая к бескорыстному исследованию, Тагерт давал урок нормы. Не той нормы, которая выводится из усредненных показателей, а другой – похожей на полное, неистраченное здоровье. А еще на добро, на исправление всех ошибок, на согласие и вдохновение. Эта норма была знаменем жизни, под которым стоило идти и вокруг которого имело смысл собираться.
Петр Александрович смотрел на растерянного председателя профкома безо всякого сочувствия. И вот этого человека он собирался сделать своей правой рукой? Да он даже в костыли не годится. Вступил в драку – выбери сторону. А этот хочет в поддавки играть на оба фронта. Но и распекать сейчас Уткина бесполезно – он просто спрячется за ректором. Выходит, придется говорить с завкафедрами самому? Господи, какая морока, сколько времени предстоит убить! Матросов почувствовал, что в голове начинает постукивать железный пульс.
– Петр Александрович, – неожиданно ожил Уткин, – не хотите путевочку в Пятигорск на кислые воды? Лучший санаторий страны, спокойно с мыслями соберетесь.
Проректор тяжело взглянул на Остапа.
– Мне кислой воды и здесь хватает. Хоть утопись, – сказал он и вышел.
Можно вызывать заведующих к себе человек по пять. Сгруппировать по степени лояльности. На Водовзводнова в институте многие точат зуб. Пульс в голове продолжал молотить – несуетно, больно, с оттягом. Петр Александрович заметил, что одна из ламп в коридоре мигает в такт этим ударам. Нет, сегодня он никого вызывать не станет: не тот момент, не то состояние. Уедет Игорь в какую-нибудь командировку, вот тогда…
В кабинете было темно. Петр Александрович зажег верхний свет, и все же ощущение давящего сумрака не проходило. «А ведь знал же, что так будет?» – прорвалась наконец мысль, прежде гонимая, неслышимая. Знал, что Водовзводнов примет попытку самочинно записаться в преемники как предательство и объявление войны? Знал. Почему же не замечал этого знания? Потому что не должен мужик с ложечки есть, что поднесут. Иногда самому надо взять кусок со стола, своей рукой. Столько лет быть на вторых ролях, столько раз украдкой, как вор, отщипывать крохи, которыми хороший друг сам поделился бы. Обратного пути нет. Сказал «а», скажи и «б». Петр Александрович покачал болящей головой и произнес: «Б…»
Хуже всего то, что он не вполне может оценить потенциал противника. Какие силы, какие механизмы тот может привести в действие? Игорь, конечно, артист, балагур, душа общества, но это снаружи, для дела. Под этим – тройное, десятерное дно: разведчик, а не профессор. Сколько там невысвеченных связей, сколько козырей в рукаве и каких козырей? Да, знаком с президентом. Но это не значит «вхож». Да и не станет Ельцин решать вопрос, кому быть в ректорах какого-то института. В комитете все за Матросова. Но это – смотря в каком.
Петр Александрович почувствовал, что пульс вот-вот проломит череп. В глазах потемнело. Матросов понял, что, если не лечь, не вызвать врача, не спрятаться хотя бы до завтра от все прибывающих испытаний, можно проиграть все. Стараясь говорить спокойно, он велел секретарю Саше отменить на ближайшие два дня все встречи и подавать машину. Перед глазами кишели огненные черви, юлили синие тени, но Петр Александрович сумел дойти до лифта, нажать нужную кнопку, из последних сил продеть тело в дверцу тесной черной «Волги».
– На рейхстаг, – сказал Петр Александрович; водитель недоуменно обернулся. – Шучу. Домой.
Едва машина тронулась, начался дождь, за полминуты превративший в ливень. Ливень забарабанил по темени «Волги», переодевая город в доспехи черненого серебра.
С этого дня все переменилось. В тайных войнах главное не то, что ты знаешь врага в лицо, и даже не то, что тебе известны его планы. Главное – понимать, осведомлен ли враг о твоем знании. Врага лишает покоя именно обнаружение его вражды. Дальше начинается битва самообладаний, которая тем опаснее, что с каждым днем в нее замешивается все больше народу, и про каждого нового участника нужно узнать, на чьей он стороне и на что готов в грядущих сражениях.