– Надеюсь, почтенные коллеги отдают себе отчет, что речь идет не только и не столько о дисциплине рядовых преподавателей, сколько о послушании тех, кто сейчас находится в этом зале? Не считая наших падишахов из президиума, разумеется. Я нового устава пока не видел, но уверен, что ни с ректором, ни с проректорами договоров заключать не будут. У них – все гарантии, – Чешкин сделал паузу в ожидании опровержений из президиума, но поскольку опровержений не последовало, продолжал: – Наши верховные главнокомандующие хороши для института бессрочно, их проверять и аттестовать не станут. А вас, Муминат Эдуардовна, станут. Вы доверия не вызываете, вас будут подозревать в нелояльности…
Здесь речь профессора Чешкина была прервана. Лязгнули ордена, громыхнул пошатнувшийся стул. Не дожидаясь очереди, в бой ринулся профессор кафедры философии, старый большевик Федор Горюнов:
– Вы это так говорите, Олег Альбертович, потому что в любой момент готовы сбежать в свой Финансовый университет, на тамошние капиталистические хлеба. Что наши здесь будут по́ сту рублей получать, донашивать обноски, которые еще при советской власти купили, это… Вам-то что! Сейчас есть возможность, дай бог здоровья Игорю Анисимовичу, пожить по-человечески, учить по-людски… А что порядок будет в институте… Я так вам скажу: пусть хоть в институте.
У Горюнова, пока он выговаривал накипевшее, тряслись бледные губы, стариковские слезы готовы были зазвенеть в пересохшем голосе.
«Ох, не надо бы огорчать Федора Андреевича… – тихо, но внятно сказал Уткин. – Валидол есть у кого-нибудь?»
Но члены Ученого совета в текущий момент думать о пощаде уже не умели.
– При всем моем уважении к Федору Андреичу и Игорь Анисимовичу… – яростно заговорил профессор Равич, – сейчас мы примем этот устав, и все работники превратятся в марионеток…
– Вы выбирайте выражения! – рявкнул из президиума Кожух, стреляя в Равича не только глазами, но и сердитыми бровями.
– …А потом и зарплаты, и прочие сладости будут выдаваться по настроению. И никакой демократии… Я понимаю, «демократия» – поносное слово. Но вот роль Ученого совета при такой зависимости от администрации неизбежно сведется к нулю. Начнете возмущаться – не продлят контракт.
– Ну и чего вы так волнуетесь? Если тут будут плохие условия, стоит ли держаться за такой контракт?
Буря не утихала более часа. Присутствующие разделились на три почти равные партии: треть нападала на новый порядок, другая громко поддерживала руководство, причем независимо от того, примут ли новый устав или все останется как прежде. Оставшиеся молчали, поглядывали то на бойцов, то на президиум, также не принимавший в схватке никакого участия. Члены ректората восседали, как благородные дамы на балконе, милостиво наблюдающие за рыцарскими турнирами в их честь. Горячился и хмурился один проректор по общим вопросам, следивший за спором с явным желанием если не испепелить бунтовщиков сей же час, то поименно запомнить для грядущего испепеления.
Водовзводнов благосклонно улыбался. Казалось, его благосклонность без разбору распространяется на согласных и несогласных. Когда ярость выступлений сменилась раздражением и усталостью, Остроградский постучал пальцем по микрофону. Слово взял ректор. Через несколько секунд в зале заседаний стало так тихо, словно он был пуст.
– Уважаемые коллеги, – буднично произнес глухой голос, который раздавался на Ученом совете реже, чем какой-либо другой. – Через несколько минут вы своей рукой направите наш институт в то или иное будущее. Ваше мнение важно, ваши слова услышаны. Только давайте не будем упускать из виду логику происходящих изменений. Вместо школ на московских окраинах, вместо кафедр в подвалах у нас комплекс прекрасных зданий в самом центре города, в десяти минутах ходьбы от метро. Появилось дневное отделение. Прием вырос в пять раз, конкурс – почти в тридцать. Какие зарплаты в медицинских или педагогических вузах и какие у нас – знает каждый. К нам потянулись лучшие кадры из МГИМО и МГУ. Мы из кожи вон лезем, чтобы у нас им было интересней. Не только им – условия улучшаются для всех. А теперь подумайте: какой смысл разрушить созданное с таким трудом?
Игорь Анисимович сделал паузу и обвел взглядом присутствующих, словно ожидая возражений. Большинство не сводило глаз с него, напряженно ожидая продолжения. Профессор Чешкин смотрел за окно, словно наблюдал за ним свои тайные мысли. Уткин продолжал кивать, одобряя все уже сказанное и все, что будет сказано в ближайшее время. Равич что-то задумчиво чертил в еженедельнике.
– Зачем ректорату ухудшать условия работы для профессорско-преподавательского состава? Чтобы они обиделись, покидали в портфель свои методики-учебники-идеи и пошли устраиваться в другой институт? Вон наш председатель месткома, я думаю, первый убежит.
По залу пробежал смех. Уткин комически прижал руки к груди и воздел брови, умоляя не подозревать его в такой непатриотической легкости на подъем.
– Это раньше юридических вузов было три на Москву, а финансовых два. Даже полтора. А сейчас куда ни плюнь – везде учат на правоведов, экономистов и менеджеров. Даже в Холодильном институте – свой юрфак. Правда, юристы у них выходят немного мороженые.
В зале опять засмеялись, сначала шутке Игоря Анисимовича, а потом несколько визгливому хохотку Елены Афанасьевны с кафедры философии. Как бы члены Ученого совета ни относились к ректорату и новому уставу, цену юрфакам в профильных вузах знали все.
– Мы растем, налаживаем нашу жизнь. Новый статус, новые правила, новые возможности. И цель нововведений – та же самая: отладить все механизмы университета. Дать преподавателям стимул развиваться, поддерживать себя в хорошей профессиональной форме. И да! – подчиняться заведующим кафедрой. Не секрет, что сегодня это не всегда так.
Шепотки, переглядывания.
– Я верю, что, несмотря на разницу мнений, все в этом зале выскажутся за возврат к вечным ценностям высшего образования, за достойные условия работы, за порядок и свободу! За наш Государственный финансово-юридический университет! – произнеся последние слова, Водовзводнов обвел взглядом зал и грузно сел на место.
Аплодисменты поднялись, как языки хлопотливого пламени. Некоторые рукоплескали с жаром, отбивая ладони до боли, диссиденты ограничились несколькими вежливыми хлопками, но у всех членов Ученого совета было ощущение, что они стоят на пристани перед новым, по-морскому свежим и бескрайним будущим, как-то сразу безоблачным и грозовым.
В течение всего ректорского доклада к Уткину подбиралась дрожь. Сначала он принял ее за мурашки вдохновения, как если бы сейчас выступал не шеф, то есть Игорь Анисимович, а великий тенор Соловьяненко исполнял народную украинскую песню «Дивлюсь я на небо». Но доклад закончился, а мурашки не улеглись. Уткина колотило, точно он сидел не на удобном венском, но на электрическом стуле в ожидании подачи тока. Хорошо, хоть Бесчастного нет. Понял, наконец, что ректорство ему не светит, ушел на телевидение. Там и денег, и славы поболе. Наконец Остроградский, поправив прическу, объявил:
– Уважаемые коллеги! Нам нужно сначала определиться с формой голосования…
Форма «коллеги» на заседаниях Ученого совета помогала избежать как «дам и господ», раздражавших советских староверов, так и «товарищей», которые вызывали протест у поборников обновленной дореволюционности.
– …Будем ли мы выбирать счетную комиссию и заполнять бюллетени или же по-быстрому проголосуем в открытую?
– Только тайное голосование! – синхронно выкрикнули Чешкин и Равич, удивленно переглянувшись.
– Товарищи! Товарищи! Ну что же мы еще два часа потеряем на ровном месте! – отчаянно вскричал трепещущий Уткин. – Пожалейте хоть женщин и ветеранов!
– Сил никаких нет, – подтвердил ветеран Федор Андреич. – Но вообще – как решит общественность. В войну и не такое терпели.
Проголосовали за способ голосования. Понимая настроение начальства, большинство высказалось голосовать по-быстрому. На сторонников тайного способа сразу смотрели, как на отщепенцев, и их оказалось значительно меньше, чем можно было ожидать. Все прекрасно понимали, что при открытом голосовании по важнейшему вопросу перечить начальству могут только сумасшедшие или отчаянные смельчаки: ведь когда устав будет принят (в этом не приходилось сомневаться), первыми жертвами падут как раз его противники. В тайном голосовании были заинтересованы только те, кто собирался голосовать против новых порядков.
Даже когда открытый способ победил, страх Уткина не улегся. Отхлебнув из стакана с таким видом, словно это не вода, а шампанское, проректор Остроградский объявил голосование по главному вопросу:
– Кто за то, чтобы Общесоюзный заочный финансово-юридический институт был преобразован в Государственный финансово-юридический университет, обрел новую структуру факультетов и новый устав, прошу поднять руки.
Ученый секретарь Дрозовская обегала столы, пытаясь посчитать голоса. Подсчет, впрочем, не имел ни малейшего смысла. Зал сплошь ощетинился руками – мужскими и женскими, мясистыми и хрупкими, в пиджачных рукавах, шерстяных кофтах и шелковых блузках. Казалось даже, что поднятых рук больше, чем сидящих.
– Кто против?
Отрешенно глядя прямо перед собой, руку поднял профессор Чешкин. Вяло проголосовал старик Извольский, завкафедрой аудита, стараясь не глядеть на ректора. За протестующими следили с ужасом непонимания, с каким глядели бы на безумца, облившего себя бензином и чиркающего спичкой. Несколько сидевших выжидательно обратились к профессору Равичу, который по всем признакам должен был проголосовать против. Но Равич сидел тихо и разглядывал свои лежащие на столе руки, точно недоумевал, почему ни одна из них не поднимается. Равич хотел было сказать, что готов проголосовать за университетский статус, а устав обсуждать отдельно, но понимал, что это предложение безусловно будет отвергнуто большинством.
– Кто воздержался?
Однако и этот вопрос руке бедного Равича не помог. Он так и остался сидеть, потупив удивленный взор, словно силясь постичь, как неучастие в голосовании скажется на его будущем.