Приподнявшись со стула, обведя взглядом коллег и виновато улыбнувшись, Зарубина сообщила, как велика всеобщая и ее личная любовь к заведующей, какая это превосходная женщина, какой пример для восхищения – тут Алина Петровна прибавила, что мечтала бы хоть немного быть похожа на Марфу Александровну в положенное время. И она, Зарубина, отказывается, да-да, решительно отказывается представить, как интеллигентный вроде бы мужчина Сергей Генрихович решился нанести обиду такой женщине, через голову которой проскользнул в ни о чем не подозревавший – уж ей это известно – ректорат.
В преподавательской сильнее запахло духами. Тагерт продолжал улыбаться, хотя улыбка его мало-помалу менялась. Так меняется образ огня в зависимости от того, что именно горит. Сергей Генрихович терпеливо ждал, когда раздастся первый голос его сторонника.
Не меняя выражения лица, Марфа Александровна приглашала выступать заведующих секциями, членов месткома, затем самых опытных, за ними – проштрафившихся и желавших загладить вину. Никто не одобрял поступок Сергея Генриховича, ни один человек не сказал ни про новый учебник-словарь, ни про научные конференции, ни про статьи, ни про укрупнение курса, ни про факультатив, созданный Тагертом. Говорили только про некорректное поведение, про вопиющее нарушение субординации, про неуважение к авторитету кафедры и лично Антонец, а значит, о презрении к своей работе и наплевательстве на ректорат. Ни одна из выступавших не могла обойти вниманием возмутительный шаг через голову Марфы Александровны.
Вспоминая длинный перечень коллег-друзей, Тагерт пытался переглянуться то с Олесей Павловной, то с Тамарой Степановной, но поразительным образом в крошечной комнате все его сторонники ухитрялись миновать латиниста, ни разу не задев его взглядом.
Наконец, Марфа Александровна дирижерским жестом подняла Тамару Степановну Карлову, и та встала, оправляя подол легкомысленной цветастой юбки. Видно было, что Карлова поднимается, откашливается и даже находится в преподавательской без особого удовольствия, а выступать ей и вовсе неприятно. Взглянув на Марфу Александровну, Карлова молвила:
– Сергей Генрихович работает на кафедре давно. Он всегда казался мне человеком… э-э-э… тонким, что ли. Я не про комплекцию, коллеги, а про душевную деликатность…
Тагерт слушал это предисловие с нетерпением, ожидая, какие разительные слова Тамара Степановна пустит в ход, чтобы загипнотизированные ораторы очнулись и были посрамлены. Карлова может, это Тагерт знает наверное.
– Но сегодня, – продолжала Тамара Степановна, – Сергей Генрихович, я вынуждена признать: вы оказались самым большим разочарованием этого учебного года.
Даже обращаясь к Тагерту, выступающая так и не подняла на него глаза.
– Но не всей жизни, надеюсь? – не удержался он.
Никто, разумеется, не улыбнулся. Сердце Тагерта, которое в ожидании правды пустилось было в галоп, внезапно застыло, как вкопанное. Медленный холод стянул кожу у корней волос на темени и потек вниз, по спине. Ни один из сторонников, друзей, родственных душ не подал голос в его защиту. Никифорова молчала, грустно глядя поверх голов на яйцевидную макушку Планетария. Наталья Лоскутик, заикаясь и путаясь, мямлила что-то насчет прекрасного климата кафедры, который нужно хранить, как Беловежскую пущу.
Взглянув на Лоскутик, Сергей Генрихович почувствовал, что ему страшно. Страх не был связан ни с лепетом «сторонников», ни с тем, что с минуты на минуту его очевидно уволят. Ужасно было другое. Пока Наталья лепетала, Тагерт увидел, насколько Оля Лоскутик похожа на мать, какие одинаковые у них носы и губы, как неотличимы голоса. Даже волосы они поправляли одним и тем же жестом.
Что если подлость переходит по наследству? Он окинул потемневшим взглядом преподавательскую. У него учились пятеро детей тех, кто сегодня готов выбросить, – да что там, – уже выбрасывает его на улицу. Четыре из пяти «души в нем не чаяли». Тагерт привык считать главным своим достоянием тех, кто его ценит и любит. Ему показалось, что под ногами не пол, не твердая почва, а пленка болотной ряски. Что же это значит? Может, люди вообще таковы? Тогда для чего и чему их учить? На кой черт это прекраснодушие – честный суд, главенство права, «искусство добра и справедливости»! Все душевное веселье, вся братская общность – до первого испытания, до первого заседания, если угодно. А значит, ни к чему такая работа. И пускай увольняют! Заниматься самообманом отныне он не намерен. Тагерт ощутил странную скорбную легкость, точно траурные крылья за спиной.
Тем временем выступления коллег-преподавателей подошли к концу, и слово взяла Марфа Александровна. Ни в тоне, ни в выражении лица ее нельзя было заметить торжества, хотя заседание оказалось подлинным триумфом ее власти. Победа Антонец не была случайностью, ей предшествовала долгая обдуманная работа – сотни телефонных звонков, тонкие петли аргументов, обещания, намеки, жалобы, скрытые угрозы. Дурачок-латинист наивно полагал, что выйдет победителем, не шевельнув пальцем. Вот теперь он и остался один со своей сардонической ухмылкой на пухлом усатом лице. Тут сквозь причитания и крики собственных мыслей он расслышал голос Марфы Александровны:
– Что хочу сказать, товарищи… Наша кафедра не самая главная в университете. Мы не можем делать вид, что важнее кафедры налогов или гражданского права. А вы, Сергей Генрихович, постоянно делаете все, чтобы вас заметили. Для чего это?
Тагерт решил было, что вопрос заведующей риторический, но все присутствующие – впервые за вечер – выжидательно глядели на него. Откашлявшись, он возразил:
– Что ж. Язык, как вы знаете, если им не пользоваться, забывается быстро. Нас тоже забудут. А как не забыть того, кто старается ничем не выделиться? И наши имена, и лица. Тогда, спрашиваю я вас, зачем все это было?
– Мы, Сергей Генрихович, здесь для работы, а не для того, чтобы нас запоминали.
– Должны запомнить. И будут помнить. Иначе наша работа не выполнена.
Никто не поддержал опального доцента ни словами, ни взглядом. Объявили голосование. Не тайное, обычное – как порука может быть без рук? Начальство должно видеть, как исполняются приказы. «Товарищи, кто за прекращение трудовых отношений с доцентом Тагертом Сергеем Генриховичем?» За полминуты все было кончено. Сияла из-за стекол все та же беззаботная майская лазурь, а Тагерт смотрел в нее уже глазами безработного.
За его увольнение проголосовали все, кроме Оксаны Урмаевой, которая была племянницей Остроградского и ничего не боялась. Но теперь даже эта тонкая девичья рука, взлетевшая с грациозной небрежностью после слов «кто против», поразила Тагерта. Подготовиться к общей трусливой низости он успел, а к своевольной порядочности оказался не готов. Одна эта рука ухитрялась перечеркнуть все выводы, которые Тагерт сделал и с которыми готов был жить дальше. То есть, возможно, не целиком перечеркнуть, а лишить простоты и силы. Если подлость вокруг повсеместно и ни в ком нет спасения, это принимаешь как данность. Борешься ли, смиряешься – во всяком случае, смотришь на людей ровно. А тут выходит – не все люди таковы?
Опять же, вот эта Оксана, она поддержала его только благодаря дяде-проректору? А если бы у нее не было такой защиты, пошла бы она наперекор начальству? Сейчас Тагерту проще стоять против всех, и сомнения лишали его даже тех сил, что давало презрение.
К черту! Пропади пропадом и кафедра, и университет, все эти арсеналы людской гнили. Прочь отсюда! Бежать! Он должен уйти первым или последним, только бы не услышать слов сочувствия ни от одного из тех, кто только что его пытал.
Еще собирали деньги на юбилей Натальи Ивановны, еще звучали объявления о работе в приемной комиссии, а Сергей Генрихович, стараясь ни с кем не встречаться взглядом, грузно пробирался к выходу. По дороге он задел ногой за стол, и из пошатнувшейся стеклянной вазы на желтое дерево выплеснулось немного воды. Ваза, впрочем, устояла. По коридорам текли весенние сквозняки, редкие студенты вроде бы не имели к произошедшему никакого отношения. Но Тагерт чувствовал иначе. Он был изгнанником в городе, где все согласились с его изгнанием. Хотелось окунуть горящее лицо в другой воздух, в другой город, даже в другой мир. Но и на улице, где продолжала солнечно щебетать весна, случившееся не смывалось, не обрывалось новыми впечатлениями. Где компресс арктического мороза? Где зияющий холодом космос? Где то дальнее захолустье, в котором нет ничего, связанного с сегодняшним предательством?
– С вами обошлись несправедливо. Разумеется, я этого так не оставлю.
Тагерт сидел на краешке стула, обтянутого зеленым полосатым атласом. Ректорский кабинет, куда он впервые в жизни попал сразу, без записи и ожиданий, казался театральной декорацией, которую вот-вот разберут рабочие сцены. Вещи оставались прочными, массивными, запах тонких сигарет, как всегда, делал воздух кабинета воздухом для важных и богатых, шторы хранили тяжесть, а телефоны значительно молчали. Дело не в кабинете, а в самом Тагерте. Голос ректора казался сочувственным, но шел не от сердца – по крайней мере, так думал Сергей Генрихович.
– Мы подумаем, Сережа, посоветуемся, и все устроится.
В кабинете, кроме Водовзводнова и Тагерта, сидел еще один человек – Елена Викторовна Ошеева, недавно назначенная деканом юрфака. Это была статная высокая женщина с русыми волосами, заплетенными в косу (коса же обнимала крупную голову плотным кольцом). Небольшие серые глаза внимательно смотрели исподлобья, а пышные щеки розовели младенческим румянцем. На Ошеевой был коричневый, несколько тесноватый деловой костюм.
По всем признакам Елену Викторовну можно было зачислить в русские красавицы, однако вместо красоты в ней светилось несокрушимое природное здоровье и немалая физическая сила. Тагерту даже казалось, что именно за это деревенское здоровье Водовзводнов и остановил свой выбор на Ошеевой. В самом деле, здоровье чувствовалось не только в статном сложении, но и в основательности и здравости суждений. Могло показаться, что новый декан ни при каких обстоятельствах не выходит из равновесия.