Лис — страница 48 из 118

точно осыпающаяся галька, черные клавиши:

– Страх и ненависть в ГФЮУ

– Препод всегда прав

– Студент – тварь дрожащая?

– Монстры нашей деревушки

– Методист, на чьей ты стороне?

На черном пустыре сайта, как из-под земли, возникли семь форумов, семь вече, семь конвентов. Да что там конвенты. Таких конвентов здесь будут сотни. Главное не это. Главное, что на каждой площади, в каждом зале, на каждой трибуне появился человек. Откуда? Ниоткуда. Из ночной темноты. Из наэлектризованного воображения, из тех самых искр, сверкая доспехами, выскакивали двойники Сольцева, счастливые дети вымысла:

Комиссар Мерде, 1 курс

Фредди Крюков, 3 курс

Голос Разума, 2 курс

Варвара Груббе, 1 курс

Сачок-ботаник, 4 курс

Странные эти персонажи, вместо того чтобы оглядеться и тишком постоять в каком-нибудь темном углу, громко и возмущенно заговорили, причем не друг с другом, а с кем-то еще более невидимым, чем они сами. Например, оратор по имени Голос Разума поднялся на трибуну в пустом зале, где у входа висела вывеска про дрожащую тварь, откашлялся и завел такую речь:


– Отмотав одиннадцать лет в средней школе общего режима, мы вышли на свободу взрослыми людьми. Мы сами выбрали, работать ли, учиться или совмещать то и другое. Почему же вопрос, как с нами обращаться, до сих пор не решен? Почему для Седова один и тот же человек – Гриша и «ты», а для Лисицына – Григорий Александрович и «вы»? Почему опаздывающему студенту методистка делает замечание, а опаздывающему преподавателю нет? Почему г. Уткин может снять с семинаров двадцать пять студентов и отправить на какую-то манифестацию на Старой площади, куда ни один из этих ребят по доброй воле ни за что бы не пошел?


Задав еще несколько опрометчивых вопросов, Голос Разума призывал кого-то, прячущегося в черных кулисах, создать комитет в защиту прав студентов.

Варвара Груббе с усмешкой на красивых, хотя и невидимых губах, рассказывала об инспекторше Тамаре Рустемовне, которая днями напролет варит у себя в кабинете супы и соусы на портативной электроплитке, а долговязый Комиссар Мерде поведал невообразимую историю о том, как сдавал экзамен по уголовному процессу студент-тунисец Абу-Бакер. Комиссар не скупился на краски, расписывая передачу преподавателю Бученкову французского тостера, и даже позволил себе щегольнуть: дескать, зачетка Абу-Бакера выскочила из подаренного тостера сразу с бученковским автографом.


И случилось небывалое. Стоило прозвучать этим словам в космической ночной пустоте, как на одной из площадей раздался звук шагов и чистый девичий голос произнес:

– Давайте обсудим Уткина!

Если и существуют в мире слова, способные вывести бытие из небытия и переменить ход вещей, то фразу «Давайте обсудим Уткина!» следует признать одним из самых действенных заклятий. Надо хранить ее за зубами или в еще менее доступных местах, потому что фраза про Уткина способна вызвать оползни, сходы лавин, помутнение кристаллика, обвал курса японской иены, мор, глад и рожу. Рожу – в особенности. Как только девичий голосок вызвонил эти три слова, началось невообразимое. Все пришло в движение. Из-под пола, из-за стен, через щели и кракелюры повалили изувеченные, забинтованные, болезненно дергающиеся жертвы профессора Уткина. В мгновение ока образовалась очередь из желающих высказаться, выкрикнуть проклятье или тихо всхлипывать на глазах всех сочувствующих.

Прошло совсем немного времени, и голоса залили каждое собрание. Голоса возмущались, насмешничали, перебранивались, то слагаясь в скорбный хор, то разделяясь на партии. Писали о преподавателях, которые половину семинара тратят на рассказы о себе и на агитацию советского прошлого, о грубости замдекана, о лаборантках, которые учатся на вечернем и получают зачеты по звонку завкафедрой, про дикие наряды Марты Густавовны, про новый «мерс» профессора Прасолова. Злословили и об аудиториях, и о буфете с буфетчицей, и друг о друге.

Понемногу к голосам обличителей стали прибавляться выступления защитников. Нашлись адвокаты и у разбалованных лаборанток, и у Прасолова с его приобретением, и даже у Уткина. Рядом с прежними форумами строились новые, и Василий Сольцев смотрел за гудящими рядами ульев с высоты, не успевая не только затесаться во все разговоры, но даже охватить происходящее.

Иногда начинало казаться, что он знает каждого невидимку в лицо, дружит с ним много лет. А порой возникало ощущение, что сотни людей в масках псевдонимов – это его армия, товарищи по оружию, отряд отборных борцов с неправдой. Случалось и так, что за какой-то маской мерещилось лицо соглядатая, предателя, а то и преподавателя. Такое бывало, когда в гомоне правдолюбцев вдруг раздавался голос, что в университете все не так уж и плохо, это один из лучших вузов страны, а критиканы – просто бездельники, которые вместо учебников суют нос, куда не следует.

Но главное – не проходило и дня, чтобы, погружаясь во мрак своей «камеры правды», Василий Сольцев не ждал встречи с переодетой Радой Зеньковской. Он ни разу не сказал ей о сайте. Почему? Возможно, понимал, что она немедленно примется отговаривать его от опасной затеи. А если так, начнутся споры и ссоры. Притом что даже Раде он здесь уступить не сможет. И все-таки он надеялся, что Рада хоть изредка заглядывает сюда и, не зная, кто создатель и владелец сайта, читает написанное, удивляется, смеется. Он чувствовал себя лесным зверем из сказки, незримо оберегающим возлюбленную: «Много в палатах душ человеческих, а только ты их не видишь и не слышишь, и все они вместе со мною берегут тебя и день и ночь».

Глава 14Две тысячи третий

Стоило ей появиться – даже не в аудитории, а на щербатом крыльце университета, в дальнем корпусе или свернуть с Грузин на Зоологическую – Сольцев чувствовал жар. Пылало лицо, пересыхали губы, раскалялись дыханием ноздри. Точно тонкая щепка рядом с побелевшим от огня металлом, он готов был, покрывшись испариной смолы, отдаться природе огня, полыхнуть и исчезнуть в невесомости. Жарко было еще и от стыда – казалось, все вокруг видят, как горит его лицо и почему.

Главное, чему Сольцев не умел сопротивляться, – Радин голос. Точнее даже не сам голос, а та лепестково-тонкая чистота, с которой она выговаривала гласные и согласные. Если бы можно было устроить, чтобы ее голосом произносилось все, что он слышит, если бы мир был озвучен только ее голосом! Любое слово, сказанное ей, проникало ему в дыхание, в кровь, в кости, как бы прикасалось ко всем глубинам нежными прохладными пальчиками.


Была у нее и другая власть: власть малости и жалости. Сырой весенний вечер. Рада плачет, сердито отвернувшись: на белое пальто попали брызги грязи. Сольцев растерянно кружит рядом, уговаривает, мол, отойдет, дай высохнуть, ну не плачь:

– Рада не рада. Рада рева.

– Мое же пальто, не твое.

– Сошьем тебе черный плащ. Будем летать над крышами…

– Да, как ворона с галкой.

Сердце Василия, тело Василия, весь Василий не могут вместить всей любви, которая сейчас рвется утешить Зеньковскую, горюющую из-за пары брызг на пальто.

– К Литкину на день рожденья? Нельзя ли сразу на поминки?

Василий ершился, петушась. Или, напротив, петушился, ершась:

– Вася, ты совсем дурачок? – Рада покрутила у виска пальцем, словно подвивала невидимый локон.

– Зачем нам этот столб с бакенбардами?

– Хорошо, это я пойду к Роберту, а ты просто будешь меня охранять.

Он пошел, как не пойти.

К Роберту Литкину в гости не ходили ни разу, хотя он жил ближе всех к университету. Собственно, в гости вообще ходили мало: дома родители, далеко, да и зачем в гости, если можно в кафешке зависнуть. Но завалиться в гости к Роберту, живущему в двух шагах, не приходило в голову никому. Высокий, плотный, громогласный, с никогда не смеющимися глазами, боксерской стрижкой и черными, словно нарисованными бакенбардами – Литкин пребывал в убеждении, что все вокруг ждут не дождутся, когда он выскажет свое мнение. Прямо дыхание затаили: что же скажет Роберт? одобрит или осудит? Поэтому говорил он громко, наотмашь, храня на лице брезгливо-неподкупное выражение. Впрочем, иногда выходило забавно. К примеру, являлся Витя Галямин в брусничном кителе с золотыми пуговицами и толстой цепью на борцовской шее, а Роберт возглашал на всю аудиторию:

– У лукоморья дуб бордовый. Златая цепь на дубе том.

Или посреди семинара мог громогласно возразить профессору Тихомирову, который излагал доводы против смертной казни и вовсе не спрашивал, как об этом судит студент Литкин:

– А я вот не согласен. Меня зарежут, а моего убийцу будут кормить шестьдесят лет за мои же налоги?

– Вы, Литкин, такой образцовый гражданин, что и после смерти налоги платить намереваетесь? – парировал профессор, не переменяя выражения лица. – Грустно, зато какая польза для казны!

Роберт взял за правило говорить каждому, что о нем думает, ни для кого не делая поблажки. И если ему не нравились чьи-то слова, костюм или фамилия, он об этом говорил не с глазу на глаз, а во всеуслышание, пожалуй, даже дожидаясь общего внимания. Стоило Оле Ларкиной остричь свои каштановые кудри и превратиться в блондинку с прямым каре, при каждой встрече Литкин мученически заводил глаза к потолку и стонал:

– Кто ее стилист?

Словом, Роберт Литкин несносен. Но даже у несносных людей случается день рождения.

Зацвела черемуха, и в город вернулся холод, воспоминание недавней зимы. Дед Роберта был важный человек, директор завода, о существовании которого знали три человека в Минобороны и пара департаментов ЦРУ, да и те сомневались. В огромной двухэтажной дедовской квартире на Садово-Кудринской и проживал Литкин-внук. Стены квартиры были украшены кабаньими головами, плодово-ягодными натюрмортами и старинным оружием, паркеты пахли свежей смолой, а в высоких потолках пучило животы шалунам-купидонам.