Лис — страница 56 из 118

Началась лекция. Вдруг что-то переменилось. Голос лектора показался Сольцеву знаком. Он почувствовал, словно некая сила расталкивает, раскачивает его, вытягивая из обычного полузабытья. Минута. Полторы… Стекло треснуло и, распираемое толщей воды, раскрылось лепестками осколков на все четыре стороны. Сольцев узнал этот голос, знакомый любому старшекурснику ГФЮУ. Во всей Белокаменной был только один человек, который так наслаждался собственным тембром и нарочно медленнее произносил слова, чтобы дать другим и самому себе получить чувственное удовольствие от своего баса: профессор Варламов. В ГФЮУ он читал налоговое и бухучет, так что каждый студент-старшекурсник успевал искупаться в варламовском басу по многу раз. Некоторые пытались изображать Варламова. И хотя удачных пародий Сольцев не слышал, всегда было понятно, кого именно передразнивают.

За три месяца жизни в янтаре Василий привык к немоте пространства, к полубездыханности, к безразличному гулу далекого мира. Теперь аквариум разбился, мир сделался невыносимо громким, сводя Сольцева с ума. Когда в последний раз он слышал этот голос, их поток сидел во втором зале, и его плеча касалось тонкое плечо Рады Зеньковской. Сейчас звуки варламовского баса потащили из небытия и тот апрель, и тот воздух, и то плечо, какое уже не вернуть и без которого прожить можно только в аквариуме.

Почему за все лето и до сих пор Рада так и не появилась? Разве она не знала о его отчислении? Об уничтожении сайта? Не понимала, как он нуждается в ее участии? Да, у них были разногласия, возможно, она давно не считает себя его девушкой. Но это же Рада! Та самая, что когда-то его спасла. Та единственная, которая способна спасти его и сейчас. Конечно, на дачу она приехать не могла, но позвонить, написать коротенькую телефонную записку – разве это так сложно? Хотя… Что бы она сказала ему? Могла ли встать на его сторону? Звонить, чтобы спорить, ссориться, уговаривать примириться с начальством. Нет уж, лучше тишина, силился он обмануть себя, хотя готов был к любым словам, лишь бы их произносил ее голос.

Лекция закончилась, и на перемене Сольцев впервые ясно разглядел своих новых соучеников. Он стоял и хмуро вслушивался в болтовню про новую «ауди», про белье какой-то Ники, про рейв-пати в клубе «Мегатон», и все это казалось бессмысленным и непереносимо чужим. Но хуже было другое: можно бежать отсюда, поехать в другое помещение, на другую улицу, дождаться другого времени дня или года, – и ничего не изменится.

На следующую пару он не пошел, не мог представить, зачем сидеть полтора часа в чужом помещении с чужими людьми, слушая невыразительную речь мужчины, вообразившего, что у него есть право поучать других. Все ускоряя шаги, он миновал коридор, сбежал по мраморной лестнице (холодное нарядное эхо ступенчато бросилось за ним) и выскочил за ворота.

Дверь, выкрашенная той же краской, что и стена, была заперта. Сольцев тянул за ручку, тряс, уткнулся лбом в холодное железо обивки. Двор высокого сталинского дома, уставленный безмолвными машинами, пустовал. Железо жалело лоб, утешало твердостью и прохладой. Не подалась и другая, в соседнем подъезде. Третья оказалась открыта.

Зачем ему понадобилось ехать на Садово-Кудринскую к дому Роберта Литкина, зачем взбираться на крышу? Казалось, слепая могучая сила тянет Сольцева к месту, где он побывал в самое счастливое мгновение своей любви. И чем ближе оказывалось это место, тем больнее стучало оживающее сердце. А может, дело в высоких ступеньках черной лестницы?

На крыше ничего не переменилось: тот же сильный воздух, то же солнце, те же гулкие провалы железа под ногами. Такие же игрушечные машины внизу и потоки ветра, обратным водопадом взмывающие вверх. Касаясь труб и антенных мачт, Сольцев пробирался туда, где когда-то они стояли с Зеньковской Радой. Вот здесь ему стало больно по-настоящему – до темноты в глазах. Он стоял в той точке, где сходились все его потери, откуда яснее всего виделась невозвратность утрат. Голова тяжело звенела, словно наковальня, от набата пульса, точно именно о голову разбивалось его сердце. Ничего больше не случится – ни друзей, ни музыки, ни Рады.

Одно облегчало боль: течение воздуха из-под карниза. Пошатываясь, он сделал несколько шагов к краю – надо сесть и подставить лицо восходящим потокам. Но кровлю окаймляла решетка, невысокая, а не сядешь. Сольцев оперся коленями о железную планку и кивал головой, окуная лицо в толкающие волны воздуха. Боль не проходила. Он качнулся сильнее, занес ногу над решеткой, перебросил вторую и встал, опираясь о кровлю одними каблуками ботинок.

Ветер снизу, ветер слева, кровь к голове, ветер сверху. «А для мамы я только головная боль. Прости, ма… Здравствуй, радость». Отпустил железную планку решетки и раскинул руки, точно хотел обнять небо. В последний миг ему стало страшно, он дернулся, пытаясь снова ухватиться за горячее от солнца железо. Но именно это резкое движение, которое могло спасти, лишило его равновесия. Каблуки соскользнули с края кровли, и ветер хлынул в уши, волосы, рубаху с шумом, криком, светом. Ветер полета запихивал обратно в рот рвущийся голос. Последний крик разогнался до скорости света и со всей силы рухнул на землю, превратившись в другое небо – кобальтово-синее, черное, оранжевое, непереносимо красивое. Страха нет, боли нет, успел подумать меркнущий мир, секунду назад бывший Василием Сольцевым.

Глава 18Две тысячи пятый

– Лекс эст квод популюс юбэт атквэ конституит[23], – звучал из среднего ряда монотонный голос.

На последней паре читали «Об источниках римского права». За сегодняшний день Тагерт разбирал этот текст в четвертый раз, а за все время работы, пожалуй, в пятисотый или тысячный. Сюрпризов никто не ждал. Тем более многие студенты заранее добывали готовый перевод вместе с разбором. Преподавателей такие вещи раздражают, но что с этим поделаешь?

К четвертой паре группа приходила уставшей, и в маленькой аудитории было довольно тихо. Выслушав два-три предложения, Сергей Генрихович обвел студентов насмешливым взглядом и произнес:

– А что это вы читаете текст, точно платежную ведомость? Это вам что, жировка?

– Не понял, – сказал Вадим Корепанов. – А как надо?

– Поживее. С чувством. Кто следующий?

В разных частях аудитории поднялись руки. «Пожалуйста, Яна Виничук».

– Можно с места?

– Можно. Но в карьер.

– В смысле?

– Давайте, давайте, давайте!

Девушка с гладким монолитом каре принялась старательно читать.

– Яна Владимировна, вы объявление в аэропорту делаете?

– Да какая разница? – дерзко отвечала студентка. – Главное, без ошибок.

Разумеется, выразительность чтения не имела ни малейшего значения, и уже этого диалога было достаточно, чтобы вывести группу из полусна. Вверх тянулись полтора десятка рук, больше половины группы приготовились принять вызов. Не глядя, Тагерт указал в дальний угол. Поднялась Алевтина Угланова. Учебник остался лежать на парте. «Можно сидя», – разрешил латинист. Угланова взяла в руки учебник, заглянула и вновь положила на стол, продолжая стоять и молчать. Тагерт собирался уже спросить, чем объясняется столь продолжительная пауза, но тут Алевтина тихо заговорила грудным голосом:

– Плебс аутем а популо эо дистат…

Голос ее окреп и теперь поднимался все выше, звучал все напряженнее, словно речь шла не о юридических определениях, а о семейной трагедии или несчастной любви:

– …цетери цивес сине патрициис сигнификантур[24].

На щеках Алевтины пылал румянец, она воздевала руки к небу. Голос, звеня, переполнял аудиторию, он пел, жаловался, укорял, торжествовал, так что все и думать забыли о законах, плебисцитах и постановлениях сената. Не останавливаясь, студентка декламировала текст дальше. Глаза были обращены к Алевтине, глаза сияли – у кого смехом, у кого восхищением. Голос смолк, и аудиторию затопил ливень рукоплесканий. Группа воскресла, пора было двигаться вперед. На вопрос «Кто продолжит чтение?», однако, никто не поднял руки. Пожав плечами, Тагерт собрался вызвать кого-нибудь по журналу, но обнаружил, что в бой рвутся сразу двое, причем оба сидят за одной и той же третьей партой.

– Прошу, Степан Александрович!

– Сергей Генрихович, мы вдвоем, можно? – поднялся вместе со Степаном его приятель Володя Мелкумов.

– Как вдвоем? – удивился Тагерт. – Хором?

– Ага, – на два голоса отвечали друзья.

Следовало сказать «нет» или «в другой раз», следовало охладить общий цирковой задор, но Тагерт чувствовал, что и студенты, и сам он жаждали зрелищ, махнул рукой: валяйте.

– Ван, ту, фри, – продекламировал Мелкумов, и дуэт грянул.

То есть грянуть-то он несомненно грянул, но не вполне стройно, потому что Владимир принялся за предложение о законе Гортензия, а Степан – о постановлении сената. Несколько секунд они тараторили, с укором глядя друг на друга, как бы надеясь, что второй одумается. Публика пребывала в восторге: ведь с радостью от безупречного исполнения сравнима только радость от того, что кто-то эффектно сел в лужу.

После занятий Тагерт долго сидел в пустой аудитории. Уходить не хотелось. Делая отметки в журнале, он то и дело отвлекался, замирал, вслушиваясь в воспоминания, еще не вполне отделившиеся от событий. Случилось нечто новое, небывалое, это будоражило – ведь в повседневной преподавательской жизни происходят по большей части повторы. А что, собственно, произошло? Семинар прошел веселее обычного, да. Но откуда тогда непроходящее беспокойство? В воздухе висело предчувствие чего-то важного, оно танцевало перед крупным носом Тагерта и не давало себя обнаружить. Необычное занятие. Чем же необычное? Очевидно, латынь и римское право отошли на задний план, как… как стихи, ставшие песней. Юридический текст превратился в повод для артистизма. Смешно… И как мгновенно проснувшиеся товарищи превратились из скучающих учеников в восторженных зрителей…