Зрелище! Вековая, врожденная жажда, не утоляемая ни книгами, ни фильмами, ни интернетом: зрелище, которое происходит на глазах у зрителя, при нем, с его участием. Неслышно хлопая крыльями, на подоконник приземлился голубь, внимательно посмотрел на Тагерта желтым глазом и отвернулся. Потому что истинное зрелище не запись и не трансляция. Это то, что случается здесь и сейчас: в цирке, на ипподроме, на улице. Вот что произошло сегодня: учебная аудитория превратилась в сцену. И оказалось, этого хотели все, включая самого преподавателя.
Вдруг всплыл в памяти обрывок недавнего разговора. Кто сказал, что Алевтина Угланова поступала во ВГИК? Может, сама и сказала? Тагерт знал, что в университете немало мальчиков и девочек, поступавших в театральные и кинематографические вузы, мечтавших об актерской карьере, но то ли не поступивших, то ли переброшенных в ГФЮУ по воле здравомыслящих родителей. Родители знали, что жизнь адвоката или коммерческого директора средней руки куда благополучнее и безопаснее жизни невыдающегося актера. А может, даже выдающегося. Родители понимали, но подчинившиеся дети продолжали в мыслях и снах двигаться по иной стезе. И эта запретная стезя то и дело подавала знаки, напоминая о себе, а еще о том, какими могли бы стать они, если бы не отказались от мечты.
Всякий раз, просматривая любимый фильм, та же Алевтина, наверное, думала, как она бы могла сыграть роль героини. Или идя в театр… Театр? Да, театр! Что если устроить в университете театр и набрать туда самых одаренных артистов, которые вынуждены были отказаться от актерской судьбы? Тагерту показалось, что где-то за семью стенами слышна музыка.
Дверь аудитории приоткрылась, и раздались звуки токкаты Баха, пискляво исполняемой чьим-то сотовым телефоном. Через несколько мгновений в класс заглянул коротко стриженный юноша в клетчатом костюме и, не прерывая телефонного разговора, спросил Тагерта:
– У вас тут будут занятия?
Тагерт помотал головой.
– Оформляй, и вся любовь! – на ходу крикнул студент в телефон, прошел мимо латиниста и бросил на парту у окна тонкую кожаную папку.
Платье от Ralph Lauren она повесила в шкафу так, чтобы оно не могло попасть на глаза. Больше она его не наденет. Почему-то более всего в этой истории неприятно предположительное сходство Виктора с отцом. Елена Викторовна хотела избавиться от этой властной ассоциации, разрубить мысленную связь, развести двух этих людей, которые оба от нее отреклись. Но всякий день, десятки раз слыша свое отчество, против воли снова и снова переживала проклятую связь.
…Она знала, что матери не понравится этот вопрос. Бестактный, вероятно, оскорбительный, на протяжении долгих лет исключенный не только из разговоров, но и из мыслей. Но сейчас Елене Викторовне не до деликатности. Мать – вот она, сила характера! – отвечала спокойно:
– Лена, зачем бередить прошлое. Все, что надо знать, ты знаешь.
– Ничего я не знаю. Какой подвиг? Где он погиб? И погиб ли?
– Не поняла. Ты меня сейчас во лжи обвиняешь?
– Мама, пойми. Это не праздное любопытство. В нынешней должности у меня есть возможность навести справки стороной. Но я не хочу узнавать от чужих людей. Если ты не скажешь…
Тон матери изменился:
– Что конкретно ты хочешь знать?
– Отец умер?
Мать молчала.
– …То есть нет? – Елена Викторовна старалась не повышать голос.
– Для меня умер. И для тебя тоже.
– Это как?
– Я не знаю, по земле он таскается или в земле валяется. Не имеет значения.
Пока мать рассказывала, Елена Викторовна ловила себя на том, что ее вовсе не удивляет эта история. Женская колония, самодеятельность, какой-то спектакль к Восьмому марта. Роман с молодой заключенной, которая ставила этот спектакль. Отец дал этой бабе положительную характеристику, добился досрочного освобождения. Через месяц после ее выхода на свободу уволился и уехал в неизвестном направлении. Оставил деньги и записку, мол, прости, полюбил другую, «по зову сердца» начинает жизнь с нуля. Мать не подавала на развод, пока дочь не уехала в Москву. Первые годы приходили какие-то письма, переводы, посылки. Сначала из Новосибирска, потом из Хабаровска. Письма мать рвала, не читая, посылки отправлялись обратно к отправителю: ничего им не надо от иуды. Елена Викторовна заметила, что мать выпустила из перечня возвращенных вещей переводы, но уточнять не стала. Какая разница? Помолчали.
– И что, обязательно тебе это знать было? – спросила, наконец, с горечью мать.
Что ответить? Жалко маму, которую против воли пришлось толкнуть в ранящее прошлое. Елена Викторовна сказала, мол, благодарна, что в детстве мать берегла ее от этих подробностей, но благодарна и сейчас, когда открылась правда. Она действительно чувствовала благодарность – в самом разочаровании, в подтверждении худших опасений. Сейчас ей необходимо это разочарование: клин, как говорится, клином! Бегство отца разрушало все иллюзии по поводу Виктора Ближева, несостоявшегося возлюбленного, мужа, отца ее детей. Она остановила этот парад неверности. Она остается одна, больше ее не предаст никто.
Ночью снился остров, окруженный иссиня-черными волнами. У берега качалась черная галера-пентеконтор, таращившаяся огромным нарисованным глазом. Несколько воинов гуськом двигались к скале. Глаза у мужчин были той же формы, того же цвета, что нарисованное око корабля. Отовсюду дышала опасность: одни волны набрасывались на другие, на острове раздавалось странное пение, то ли девичье, то ли птичье. Казалось, воины крадутся на собственное заклание. При этом все происходящее выглядело во сне удивительно комично.
Проснувшись, Тагерт чувствовал, что движение из сна не прекращается. Привидевшиеся воины и каменистый берег не исчезли, он продолжал думать о них. Черный большеглазый пентеконтор плыл по черно-бирюзовым волнам, весла слаженно взлетали и погружались в пенящиеся водовороты. Глядя на спутников в вагоне метро, Сергей Генрихович невольно искал и находил лица, напоминающие героев сна. Вечером, стоя у окна, он угадал, почти услышал высокий недовольный голос, который сказал: «К одной жене цепями Гименея, к другой – стрелой Эрота я прикован». Тагерт оглянулся. В комнате никого не было, но все же здесь кто-то был. Сергей Генрихович вынул из стопки чистую страницу и фразу записал. Подумал и добавил: «И так стрела мне эта надоела, что о цепях я, кажется, скучаю». Две строчки были хороши, захотелось прибавить к ним начало и продолжение.
Лампа освещала руки, подбородок, контур ноздрей. Стрелы Эрота, цепи Гименея. Кто это мог сказать? Любой греческий бог, не считая этих двух. У каждого имелась супруга и десятки романов с богинями, нимфами, смертными девами. Тесей, который бросает на острове Ариадну? Но где там Гименей? Да, на Ариадне женится Дионис: там не только любовь, но и брак с первого взгляда. Тесей, Тесей… Одиссей. Одиссей? Почему бы нет? Долгое возвращение домой, Сцилла и Харибда, циклоп, остров сирен, Пенелопа и женихи. «К одной жене цепями Гименея, к другой – стрелой Эрота я прикован». Цепями – к Пенелопе, стрелой – к Калипсо. Или к Цирцее. Тагерт встал из-за стола и обнаружил, что на листе бумаги, помимо двух строчек, нарисована маленькая галера с раскосым глазом на носу.
С этого дня жизнь разделилась на два потока. Первый бежал в обычном русле: четыре дня в неделю – поездки на Зоологическую, семинары, консультации. Но по дороге на работу и с работы он наносил на бумагу строки, то взбегающие в гору, то ползущие с горы. Первый листок зарастал сорняками черновика, темнел буреломом зачеркиваний, слова пробивались сквозь пыльную бурю помех. Второй лист перебеливал сказанное на первом, но чистовика и здесь никогда не получалось. И только по третьей странице стекал через пороги стихопад реплик. Поезд рвался сквозь подземный грохот, а греческие корабли летели по винно-пурпурным волнам, герои несли околесицу, признавались в любви, спорили, превращались в животных и обратно в людей, раздражали богов и приносили им примирительные жертвы. Жизнь не раздваивалась, но удваивалась, прежде Тагерт и не догадывался, что она бывает настолько полна. Иногда, написав забавную реплику, он хохотал, и пассажиры в метро уважительно смотрели на него, как на опрятного сумасшедшего.
Сошел мартовский снег и выпал новый, продержавшийся с неделю. Потом кто-то снял зимнюю кальку с запахов и городского шума, и понеслась по улицам короткая московская весна. Зажглись мать-и-мачехи по обочинам, вспыхнули ольховые шапочки, пробежали и пересохли ручьи, и к середине апреля пьеса была готова. По вечерам Тагерт декламировал текст, проверяя, не нагромождаются ли согласные на стыках слов, не провисает ли строка, сокращал, дописывал, снова сокращал. Так могло продолжаться вечно, но тут ему пришло в голову пересчитать героев. Их оказалось восемнадцать.
Почему-то количество персонажей его встревожило. Надо набирать восемнадцать актеров, думать о восемнадцати костюмах, о декорациях и реквизите. Но главная причина была иной. Пока пьеса существовала на бумаге, герои говорили и двигались где-то совсем близко. Причем в мысленном пространстве они двигались и говорили безупречно: естественно, чрезвычайно ловко, смешно. Теперь у Одиссея будет лицо какого-нибудь второкурсника, Пенелопу сыграет Алевтина Угланова, Телемаха… Постой, какая же из Углановой Пенелопа? Аля небольшого роста, у нее детское лицо, бледно-серые глаза, маленький вздернутый нос, веснушки. Пенелопа царственная, величавая, с плавной походкой. Река Волга, а не этот ручеек. Углановой нужно поручить нимфу-волшебницу, влюбчивую, властную, нерасчетливую. В спектакле обе гомеровские героини – Цирцея и Калипсо – превратятся в одну женщину. Пусть будет смешной, тонкоголосой, за чьей забавной внешностью скрывается изнуряющая страсть. А Пенелопа? Пенелопу придется искать, не говоря уже об Одиссее.
Едва задумавшись о наборе актеров, Тагерт обнаружил, что герои пьесы бледнеют в ожидании исполнителей – как бы от страха за собственную судьбу. Лица, которые днем ранее Сергей Генрихович явственно видел, походка, жесты сейчас туманились и уплощались накануне превращения в живых – совсем непохожих людей. Воодушевление за шаг до воплощения напоминало предгрозовой ветер. Но кроме вдохновения он чувствовал тревожную жалость к ним, кого он отпускает – предает – в чужие лица, тела, голоса.