У кабинета декана не было ни души: день сегодня не приемный. Увидев Гутионова, Рядчиков не без усилия поднялся из-за стола и направился к посетителю, держа наготове для рукопожатия сразу обе руки. Николай Павлович всегда приветствовал собеседника так: мягко пожимал ладонь с обеих сторон и слегка качал ее на весу, точно пытался убаюкать. Отпустив руку аспиранта, Рядчиков неожиданно пошел к двери и с щелчком закрыл ее на замок. Гутионов удивился, но и теперь не встревожился: когда-то он учился у Рядчикова, знал его как замечательного лектора и деликатнейшего человека.
– Роман Викентьевич, дело государственной важности. Присаживайтесь, прошу вас.
Декан ласково оглядел высокого Гутионова, словно не был на голову ниже.
– Вы ведь знаете, генеральный спонсор нашего университета – компания Госнафта. У нас с этой компанией давние близкие отношения. Наш ректор состоит в совете директоров Госнафты, сын президента компании заканчивал ГФЮУ.
Рядчиков помолчал, давая посетителю время ответить. Гутионов выжидательно молчал. Николай Павлович кашлянул и продолжил:
– У нас действует партнерская программа. Каждый год мы принимаем на бюджетные места несколько человек… несколько детей высокопоставленных сотрудников Госнафты. Вам фамилия Мешадиев что-нибудь говорит?
Гутионов кивнул.
– Конечно, вы прекрасно знаете этого студента. У него, как я понимаю, есть какие-то трудности с вашей дисциплиной.
– У него есть трудности с дисциплиной вообще, Николай Павлович. Ко мне уже подходила инспектор курса. Мы договорились… Нет, не так. – Перебил себя аспирант и начал сызнова: – Представьте, за весь семестр этот Мешадиев не купил и не взял в библиотеке учебник Венгерова. Ни разу не пришел на занятия с тетрадью.
Гутионов глядел на декана, как бы ожидая, что тот удивится, возмутится, выразит сочувствие. Но Рядчиков продолжал смотреть на аспиранта с той же поощрительной лаской, что и прежде.
– Я передал инспектору, что довольствуюсь конспектом за прошедшие полгода. И представьте, он принес мне тетрадку какой-то девочки…
– Роман Викентьевич, – перебил аспиранта Рядчиков. – Я прекрасно вас понимаю. Вы ревностно относитесь к своему предмету. Вы справедливый человек. Но поймите, иногда приходится делать исключения. Могу выразиться иначе: иногда мы вынуждены делать исключения.
Гутионов встал.
– Позвольте, Николай Павлович. Ведь наши студенты со временем станут работать в прокуратуре, в милиции, в иных правоохранительных структурах. Кого мы сажаем себе на шею? Кому мы выдаем диплом?
– Ну и что ему ваш конспект, Роман Викентьевич? «Конспект»! Не будет он ни в какой прокуратуре работать, не переживайте. Какая прокуратура? Он получит место в Госнафте, такое теплое – нам с вами и не снилось. Принесем маленькую жертву на алтарь общей пользы.
– Но я так не могу, – растерянно произнес Гутионов.
– Просто поверьте, а поймете потом. Слышали такую песенку? Не волнуйтесь, Роман Викентьевич. Все ваши моральные издержки я беру на себя.
Он выдвинул ящик стола, достал зачетку и протянул Гутионову. Тот почувствовал, что жарко краснеет.
– Николай Павлович, извините…
– Рома, пожалуйста, – голос декана вдруг утратил вальяжность и сделался сдавленно просительным. – Под монастырь подведете.
Задыхаясь, аспирант взял зачетку, как во сне долистал до нужной страницы, достал из портфеля ручку – солидный, тяжеленький «паркер», не для дрожащих пальцев, – автоматически заполнил положенную строчку. Когда закрывал зачетку, мельком увидел лицо Мешадиева, словно во сне. Лицо как лицо, но сейчас казалось, что оно выглянуло из зачетки с приметным злорадством.
Рядчиков снова вставал из-за стола, двумя руками тряс руку аспиранта, важно журчал словами благодарности. Но Гутионов не слышал этих слов. Ему казалось, что только что он потерял свою душу, свою прежнюю жизнь и идет к двери, точно призрак, точно шаткий, распадающийся труп.
Хотя Тагерт внушил себе, что готов к неудаче, всю предыдущую неделю он рисовал себе заседание жилищной комиссии и всеми силами отгонял мысли о нем – безуспешно. За длинным столом сидели мужчины шаблонно-чиновничьего вида, человек десять. Тагерт порой думал, как получается, что российского чиновника так же отчетливо можно отличить от других категорий граждан и так трудно отличить одного от другого. Как вырабатывается этот тип лица, начальственного – то есть наделенного силой – и невыразительного (выходит, внутренне слабого) одновременно? Вероятно, он шлифуется на протяжении многих поколений в условиях диктатуры единого руководства страной от имени народа. Индивидуальность для чиновника – род профнепригодности. Он должен мыслить готовыми, простыми (для народа и от имени народа), заранее утвержденными штампами, беспрекословно подчиняться вышестоящим чинам, уметь решительно применить силу к тем, кто стоит ниже или подставить ножку тому, кому приказали подставить ножку. Ему необходимо обладать известной телесной крепостью, чтобы быть битым и при необходимости бить других. Отсюда склонность к некоторой бесхребетной рыхлости и умение наливаться начальственным гневом. То и другое предполагает некую сытую скругленность, стертость черт. Российский чиновник просто не может оказаться заметно непохожим на других – таких в чиновники не берут. Кроме того, на заседании жилкомиссии Тагерт представлял и трех женщин в трикотажных платьях, сапогах, с шейными платочками. Ни мужчинам, ни женщинам Тагерт не нравился, и на воображаемом заседании все дружно ему отказывали и переходили к другим, более важным кандидатурам.
Заседание назначили на среду, в тот же день в университете выдавали зарплату. После многодневной гречневой диеты Сергей Генрихович мечтал закатить пир. Грезились: золотистый холм узбекского плова, горы пирожков, тарелка картофельного пюре с горячей лужицей растаявшего масла. Отстояв очередь в кассу, он решил заглянуть в буфет, куда запрещал себе ходить во дни добровольного поста. Бутерброды с сыром, колбасой, баночки йогурта, вафли в шоколаде – все это недотягивало до грез о сказочном пире. Можно было уйти, не размениваясь на пустяки. Но из какого-то упрямства, с каким мы часто отстаиваем именно ошибочные, глупые решения, Тагерт взял трубочку с кремом. Он не стал есть ее в буфете, но осторожно нес на отлете через два корпуса, вышел во дворик, добрался до самого дальнего угла, куда не добрался ни один курящий студент. Отсюда был виден гараж, вершины искусственных гор в зоопарке, яйцевидный купол планетария, шпиль высотки на Кудринской.
Жадно глядя по сторонам, точно приправляя увиденным кушанье, он аккуратно надкусил пирожное. То, что произошло дальше, плохо поддается объяснению. Вероятно, в этом наплыве горячих слез были и благодарность за разрешение испытаний, и насмешливая радость забытым вкусовым ощущениям, и сознание невероятной бедности и жалкости повода для таких взрывных переживаний. Сам того не понимая, Тагерт сокрушался в молитве и, перемолотый, переплавленный, уничтоженный, возвращался к жизни – новой и единственной.
Через час, успокоившись до полусонного блаженства, он сидел у кабинета инспектора Селезневой, ожидая решения жилищной комиссии. Входя в здание на Сухаревской, Тагерт отстраненно прислушивался к себе. Сейчас он узнает, как решился один из главных вопросов его жизненного обустройства, но душа укутана в вату, точно отложенная на год елочная игрушка. По лестницам и коридору сновали люди, у всех были папки, портфели или стопки бумаг. Перед кабинетом Селезневой сидели еще два посетителя, и Тагерт даже обрадовался, что оглашение приговора откладывается. Он вспоминал, что за последние дни дважды разговаривал с соседом Рымченко просто так, о родителях, о новостях, о компьютерах. Олег, привыкший к единственному тону разговора, поначалу не мог понять, куда тот клонит. Наконец, осознав, что Тагерт всего лишь проявляет миролюбие, успокоился и даже похвастался, что у него в записной книжке имеется телефон Аллы Пугачевой, которой он всегда может позвонить. Сергей Генрихович представил, как Олег звонит певице и говорит: «Рассказывай», – но удержался от усмешки.
Подошла очередь, и Тагерт постучав заглянул в кабинет. Селезнева, все в том же тесном светлом костюме, ответила на приветствие каким-то новым взглядом. Казалось, за минувшие дни она узнала о Тагерте нечто такое, о чем он должен был ее предупредить, но не предупредил и тем самым подвел.
– Сейчас подыму ваши документы. – Селезнева обернулась к стеллажу и вынула толстенный файл, на корешке которого значилось «Комиссия: март – май». – Булаткин сражался за вас, как лев. Хотели завернуть, но Владимир Русланович поставил вопрос ребром: или комиссия прислушается к просьбе мэрии, или все решения комиссии будем подвергать такому же сомнению.
Тагерт хотел было спросить, кто такой Булаткин, но сообразил, что этим вопросом разоблачит себя. Вероятно, какой-то важный чиновник, вступившийся за Тагерта после звонка Водовзводнова.
– Я не понял: мне дадут квартиру?
– Дадут, дадут. Сейчас подпишу смотровой, выберете, а там уж и ордерок вручим.
Помолчав, Селезнева прибавила:
– У меня дочка на будущий год будет поступать к вам. Вы как-то можете посодействовать, Сергей?
Она впервые обратилась к нему по имени. Очевидно, участие в судьбе латиниста самого Булаткина раскрыло чиновнице глаза на статус посетителя.
– Приемом в университете ведает ректорат, – отвечал Тагерт. – Но если у дочки будут проблемы с латынью, с удовольствием позанимаюсь с ней просто так.
Селезнева до сей минуты не подозревала о существовании латыни в университете, а потому только коротко кивнула. Масштаб фигуры Тагерта по-прежнему оставался для нее загадкой. Она протянула небольшой листок, размером с обычную справку. На листке значился проспект Вернадского, номер дома и еще несколько чисел – номера квартир, из которых Тагерт мог выбирать. На оборотной стороне был написан номер телефона и имя – Ольга Карповна. Тагерту надлежит в ближайшие дни съездить по указанному адресу, позвонить Ольге Карповне и вместе с ней посетить три квартиры. Приняв решение, он вернется на Сухаревскую, и Селезнева выпишет ему ордер. Тагерт неожиданно ощутил, как душно в кабинете, как пахнет ковролином, пылью, духами.