– Это активный вулкан?
– Нет, – говорит Фернандо, грустно качая головой. – Он закрыт.
Каково это – жить с гением?
Все равно что жить одному.
Все равно что жить одному с тигром.
Ради его работы приходилось жертвовать всем. Отказываться от планов, повторно разогревать еду; бежать в магазин за спиртным или, наоборот, выливать всё в раковину. Сегодня экономить, завтра швыряться деньгами. Спать ложились, когда было удобно поэту: то ранним вечером, то под утро. Распорядок был их проклятьем; распорядок, распорядок, распорядок; с утра кофе, и книги, и поэзия, и до обеда – тишина. Нельзя ли соблазнить его утренней прогулкой? Можно, всегда можно; ибо творчество – единственный вид зависимости, при котором страдальца манит все, кроме желаемого; но утренняя прогулка – это невыполненная работа, а значит, страдания, страдания, страдания. Придерживайся распорядка, оберегай распорядок; красиво расставляй чашки с кофе и томики поэзии; не нарушай тишину; улыбайся, когда он выходит из кабинета и понуро бредет в туалет. Ничего не принимай на свой счет. А случалось ли тебе оставлять в комнате книжку в надежде, что именно она станет ключом к его сознанию? Ставить песню в надежде, что именно она рассеет страхи и сомнения? Тебе нравился этот ежедневный танец дождя? Только если потом шел дождь.
Откуда берется гений? И куда девается?
Все равно что пустить в дом третьего, незнакомца, которого он любит больше, чем тебя.
Поэзия каждый день. Проза раз в несколько лет. В его кабинете творились чудеса; настоящие чудеса, несмотря ни на что. Это было единственное в мире место, где со временем вещи становились лучше.
Жизнь в сомнении. Сомнение поутру, когда кофе затягивается масляной пленкой. Сомнение днем, когда по дороге в туалет он на тебя и не взглянет. Сомнение в хлопке входной двери – беспокойная прогулка, ни слова на прощание – и по возвращении. Сомнение в неуверенном щелканье пишущей машинки. Сомнение за обедом в его кабинете. Под вечер сомнение рассеивается, как туман. Сомнение разогнано. Сомнение забыто. Четыре часа утра, чувствуешь, как он ворочается, знаешь, что он уставился в темноту, в Сомнении. «Мемуары: жизнь в Сомнении».
Почему одно получалось?
Почему не получалось другое?
Ищешь чудодейственное средство: неделя вдали от города, ужин с другими гениями, новый ковер, новая рубашка, новая поза в постели – провал и снова провал, а потом вдруг ни с того ни с сего удача.
Стоило ли все это того?
Удача в бесконечном потоке золотых слов. Удача в приходящих по почте чеках. Удача в церемониях награждения и поездках в Лондон и Рим. Удача в смокингах и в том, чтобы украдкой держаться за руки, стоя рядом с мэром, или с губернатором, или – однажды – даже с президентом.
Заглядываешь в кабинет, когда он ушел. Роешься в мусорной корзине. Окидываешь взглядом комок одеяла на диване, книги на полу. И с замиранием сердца пробегаешь глазами незавершенный пассаж, торчащий из пасти пишущей машинки. В начале ведь никто не знал, о чем он пишет. А вдруг о тебе?
Он стоит перед зеркалом, а ты – сзади, завязываешь ему галстук перед публичным чтением, а он улыбается, ведь галстук завязывать умеет и сам.
Стоило ли все это того, Мэриан?
Фестиваль проходит в университетском городке[28], на факультете словесности, расположенном в приземистом бетонном здании со знаменитой мозаикой, которую недавно отдали на реставрацию, оставив фасад голым, как беззубая старушечья улыбка. И снова организатора нигде нет. Судный день настал; Лишь дрожит как осиновый лист. Коридоры размечены цветными ковровыми дорожками, и из-за каждого угла может выскочить Мэриан Браунберн, загорелая и жилистая, какой запомнилась ему в тот день на пляже. Лишь отводят в небольшую аудиторию (пастельно-зеленые стены, в углу – пирамида фруктов), но вместо Мэриан его встречает дружелюбный малый в галстуке с ромбами.
– Сеньор Лишь! – восклицает он, кланяясь два раза подряд. – Какая честь, что вы приехали на фестиваль!
Лишь оглядывается в поисках своей персональной Фурии, но кроме них двоих и Артуро в комнате никого нет.
– А где Мэриан Браунберн?
– Извините, что так много было на испанском, – с поклоном отвечает его новый знакомый.
Кто-то с порога зовет его по имени, и он вздрагивает. Это организатор: машет рукой, кудрявая белая грива всклокочена, лицо гротескного багрового цвета. Лишь мчится к нему.
– Вчера мы с вами разминулись, вы уж простите, – говорит организатор. – У меня были другие дела, но эту панель я не пропущу ни за что на свете.
– А Мэриан здесь? – тихо спрашивает Лишь.
– Все будет нормально, не переживайте.
– Я хотел бы увидеться с ней до…
– Она не приедет. – Организатор кладет тяжелую ладонь ему на плечо. – Нам вчера вечером сообщили. Она сломала бедро; ей, знаете, уже под восемьдесят. Досадно, у нас для вас двоих было столько вопросов.
Лишь ожидал, что его сердце тут же воспарит гелиевым шариком облегчения, но вместо этого оно только скорбно сдувается.
– И как она?
– Передает вам наилучшие пожелания.
– Но как она себя чувствует?
– Ничего. Нам пришлось поменять планы. Вашим собеседником буду я! Минут двадцать я буду говорить о своих работах, а потом спрошу вас о встрече с Браунберном, когда вам был двадцать один год. Я правильно запомнил? Вам был двадцать один год?
– Мне двадцать пять, – врет Лишь незнакомке на пляже.
Юный Артур Лишь сидит на пляжном полотенце подальше от воды в компании трех молодых людей. Сан-Франциско, октябрь 1987 года, семьдесят пять градусов тепла, и все вокруг ликуют, словно дети в первый снег. Никто не идет на работу. Все собирают урожай домашней конопли. Льется солнечный свет, сладкий и желтый, как дешевое шампанское, початое и теперь уже слишком теплое, что торчит из песка под боком юного Артура Лишь. Аномалия, вызвавшая потепление, породила и невероятно высокие волны, согнавшие геев с их излюбленного скалистого закутка в гетеросексуальную часть Бейкер-бич, где они засели в дюнах и смешались с натуралами. Перед ними: свирепствующий серебристо-синий океан. Артур Лишь слегка опьянел и немного под кайфом. Он голый. Ему двадцать один год.
Незнакомка – топлес, с медным загаром – заводит с ним разговор. На ней солнечные очки; в руке сигарета; ей где-то за сорок. Она говорит:
– Надеюсь, ты нашел достойное применение своей молодости.
Лишь, восседающий по-турецки, розовый, как вареная креветка, отвечает:
– Ну не знаю.
Она кивает.
– Ты должен ее промотать.
– Что?
– Загорай на пляже, как сегодня. Пей, кури и побольше занимайся сексом. – Она затягивается. – Нет ничего печальнее, чем юноша двадцати пяти лет, рассуждающий о фондовом рынке. Или о налогах. Или, прости господи, о недвижимости! Об этом ты еще наговоришься, когда тебе будет сорок. Недвижимость! Я бы всех, кто в двадцать пять лет хочет что-то там рефинансировать, отправила на расстрел. Говори о любви, о музыке, о поэзии. О вещах, которые в молодости считаются важными, а потом забываются. Проматывай каждый день, вот тебе мой совет.
Он дурашливо смеется и оглядывается на друзей.
– Похоже, у меня неплохо получается.
– Ты голубой, дружочек?
– А, – улыбается он. – Ну да.
Один из его друзей, плечистый итальяноподобный мужчина чуть за тридцать, просит юного Артура Лишь намазать ему спину, что очень забавляет загорелую даму. Цвет спины говорит о том, что кремом ей уже не поможешь, но Лишь прилежно выполняет работу и получает нежный шлепок по заду. Делает глоток теплого шампанского. Волны становятся все мощнее; люди плещутся в них, хохочут, радостно визжат. Артуру Лишь двадцать один: мальчишеская худоба, ни намека на мускулы, светлые от природы волосы выжжены пергидролем, ногти на ногах выкрашены красным, и вот он сидит на пляже Сан-Франциско в этот прекрасный день, в этот ужасный год, и ему жутко, жутко, жутко. Сейчас восемьдесят седьмой, и СПИД не остановить.
Незнакомка все еще курит и смотрит на него.
– Это твой кавалер? – спрашивает она.
Лишь бросает взгляд на итальянца и кивает.
– А кто тот симпатяга по другую руку от него?
– Мой друг Карлос.
Голый, мускулистый, побуревший на солнце, блестящий, как лакированная столешница из капа[29], юный Карлос поднимает голову с полотенца при звуке своего имени.
– Вы, мальчики, такие красивые. Повезло твоему мужчине. Надеюсь, он долбит тебя до умопомрачения. – Она хохочет. – Мой меня раньше долбил.
– Вот уж не знаю, – вполголоса говорит Лишь, чтобы итальянец его не услышал.
– В твоем возрасте нужна любовная драма.
Он заливается смехом и пробегает рукой по своим выжженным волосам.
– Вот уж не знаю!
– Тебе когда-нибудь разбивали сердце?
– Нет! – выкрикивает он сквозь смех, подтягивая колени к груди.
Спутник незнакомки, прежде почти скрытый из виду, поднимается на ноги. Ладная фигура бегуна, солнечные очки, подбородок Рока Хадсона[30]. Нудист. Сначала смотрит сверху вниз на нее, потом на юного Артура Лишь, потом во всеуслышание объявляет, что идет купаться.
– Ненормальный! – говорит она, приподнимаясь на локтях. – Да там ураган.
Он отвечает, что уже плавал во время ураганов. У него легкий британский акцент, а может, он просто из Новой Англии.
Незнакомка поворачивается к Лишь и смотрит на него поверх очков. Ее глаза подведены таусинным карандашом.
– Молодой человек, меня зовут Мэриан. Сходи, пожалуйста, с моим безрассудным мужем. Поэт он, конечно, великий, но плавает неважно, и, если он утонет, я этого не переживу.
Юный Артур Лишь послушно встает с полотенца и улыбается той улыбкой, которую приберегает для взрослых. Мужчина приветственно кивает.
Мэриан Браунберн надевает черную соломенную шляпу с широкими полями и машет им вслед.