– Извините, – говорит компьютерный гений в отставке. – Вы сказали, восемь семей? Или восемь сынов?
– Да, восемь.
– Семей или сынов?
– Раньше это была деревня, но теперь осталось лишь восемь семей сынов Хадду.
Вавилон? Ур?
– Давайте еще раз. Восемь семей или сынов?
– Да, сыны. Сыны Хадду.
В это мгновение военная репортерша перегибается через древнюю стену, и содержимое ее желудка выплескивается наружу. Чудо глинобитной архитектуры забыто; супруг спешит к ней на помощь, чтобы придержать ее прекрасные волосы. В лучах заходящего солнца на охристые постройки ложатся синие тени, и Лишь невольно вспоминает цветовую гамму родительского дома в ту пору, когда мать помешалась на юго-западном стиле. С того берега реки, подобно воздушной тревоге, доносится клич: призыв к вечерней молитве. Крепость – или ксар – Айт-Бен-Хадду возвышается перед ними в немом безразличии. Муж-репортер сначала ругается с Мохаммедом по-немецки, затем с водителем по-арабски, после чего переходит на французский и заканчивает нечленораздельной тирадой к одним лишь богам. Продемонстрировать навыки владения английскими ругательствами ему так и не удается. Схватившись за голову, репортерша падает на руки водителя, и группу спешно провожают к автобусу. «Мигрень, – шепчет Льюис. – Выпивка, высота. Вот и еще одна вышла из игры». Лишь бросает последний взгляд на древнюю крепость из глины и соломы, которую почти каждый год подновляют, достраивая и перестраивая стены, пострадавшие от дождей, так что от прежнего ксара давно уже не осталось ничего, кроме очертаний. Так в живом организме спустя какое-то время не остается ни одной изначальной клетки. И Артур Лишь не исключение. И что с этим делать? Перестраивать вечно? Или однажды кто-нибудь скажет: «Да ну его на хрен. Пусть падает». И не станет больше Айт-Бен-Хадду. Лишь чувствует, что подобрался к великой истине насчет жизни и смерти и течения времени, древней, но удивительно простой, и тут раздается мужской голос с британским акцентом:
– Слушайте, не хочу быть занозой, но я так и не понял. Сынов…
«Молитва лучше, чем сон» – возвещает муэдзин[102] с вершины минарета, но путешествие лучше, чем молитва, а потому, когда раздается утренний азан, путники уже упакованы в автобус и ждут Мохаммеда, который отправился за военными репортерами. Темный каменный лабиринт отеля с рассветом превращается во дворец, воздвигнутый посреди долины с пышными пальмами. На крыльце, поймав цыпленка ярко-оранжевого окраса (полученного искусственным или сверхъестественным путем), хихикают двое маленьких арабчат. Гневно, возмущенно, непрерывно пищит цыпленок, а они знай себе потешаются и показывают его навьюченному поклажей Артуру Лишь. В автобусе Лишь садится возле скрипачки-кореянки и ее кавалера – профессиональной модели; мальчик с обложки обращает к нему полные недоумения голубые глаза. Что любит мальчик с обложки? Льюис и Зора сидят вместе и над чем-то хохочут. Возвращается Мохаммед; военные репортеры еще не оправились, докладывает он, и поедут на более позднем верблюде. Заржав, автобус пускается в путь. Приятно знать, что всегда есть более поздний верблюд.
Дальше – драмаминовый[103] кошмар: маршрутом горького пропойцы автобус едет в гору, на каждом витке дороги – волшебное сияние сувенирных жеод[104]; завидев их, вскакивает на ноги и несется к дороге мальчишка, держа в вытянутой руке жеоду, выкрашенную в фиолетовый цвет, но, подняв облако пыли, они проезжают мимо. Тут и там – ксары из глины, в каждом – исполинская деревянная дверь (для ослов, поясняет Мохаммед), а в ней – другая дверь, поменьше (для людей), при этом ни ослов, ни людей нигде не видно. Только бесплодные горы с редкими порослями акации. Пассажиры спят или тихо переговариваются, глядя в окно. Его соседи беспрестанно шепчутся, и, чтобы не мешать им, он уходит в конец салона. Зора жестом приглашает его сесть рядом с собой.
– Знаешь, что я решила? – строго спрашивает она, будто призывая к порядку участников собрания. – Насчет полтинника. Две вещи. Первое: на хуй любовь.
– И как это понимать?
– А так, что я ее бросаю. Курить же я бросила, значит, смогу бросить и любовь. – Он красноречиво смотрит на пачку ментоловых сигарет, торчащую из ее сумочки. – Что? Я уже несколько раз бросала! В нашем с тобой возрасте влюбляться опасно.
– Льюис уже разболтал всем мой возраст?
– А как же! С наступающим, дорогой! Вместе отправимся на свалку. – Она в экстазе от того, что их дни рождения следуют один за другим.
– Хорошо, после пятидесяти никакой любви. Вообще-то так даже лучше. Может, я наконец стану больше писать. А что еще ты решила?
– Ну, это все связано.
– Ясно, выкладывай.
– Разжиреть.
– Хм…
– На хуй любовь, и начинаем нагуливать жир. Как Льюис.
– Кто, я? – оборачивается Льюис.
– Ты, ты! – говорит Зора. – Посмотри, как тебя разнесло!
– Зора! – восклицает Лишь.
Но Льюис только смеется, похлопывая обеими руками по своему необъятному пузу.
– Вот умора, правда же? – говорит он. – Каждое утро я смотрю в зеркало и покатываюсь со смеху. И думаю: неужели это я? Заморыш Льюис Делакруа?
– В общем, вот и весь план, – говорит Зора. – Ну что, ты со мной?
– Но я не хочу толстеть, – говорит Лишь. – Как бы глупо и тщеславно это ни звучало.
– Артур, – говорит Льюис, придвигаясь поближе. – Тебе предстоит кое-что для себя решить. Все эти тощие мужчины с усами… Ты только представь, сколько нужно морить себя голодом и ходить по спортзалам, сколько нужно усилий ради того только, чтобы втиснуться в костюм, который ты носил в тридцать лет! И главное, зачем? Все равно ты скукоженный старик. Ну его на хрен! Кларк всегда говорил: можно быть худым, а можно – счастливым. И, Артур, я уже пробовал быть худым.
Кларк – это его муж. Да-да, они Льюис и Кларк[105]. И до сих пор считают, что это уморительно. Уморительно!
Зора кладет руку ему на плечо.
– Давай, Артур. Решайся. Будем толстеть вместе. Все лучшее впереди.
Тут в передней части салона начинается какая-то возня: скрипачка подходит к Мохаммеду, и они о чем-то шушукаются. Мальчик с обложки жалобно стонет со своего места у окна.
– Неужели еще один? – сокрушается Зора.
– А знаете, – говорит Льюис. – Я даже удивлен, что он продержался так долго.
Итак, из девяти верблюдов, пересекающих Сахару, заняты только четыре. Мальчику с обложки стало так дурно, что его оставили в Мхамиде, городке на границе с пустыней, а скрипачка не пожелала его покидать. «Он поедет на более позднем верблюде», – сказал Мохаммед, когда остальных усадили в седла. В несколько рывков животные поднялись на ноги, выстроились караваном – четверо с ношей, пятеро порожняком – и, отбрасывая длинные тени, двинулись через пустыню. «И, увидев такое, кто-то еще верит в бога?» – дивился Лишь, разглядывая этих нелепых созданий с перчаточными куклами вместо голов, тюками сена вместо туловищ и цыплячьими ногами. До дня рождения Зоры осталось два дня; до его собственного – три.
– Это не день рождения, – кричит Лишь, пока они ритмично удаляются в закат. – А детектив Агаты Кристи!
– И кто же следующая жертва? – спрашивает Льюис. – Спорим, я? Откину копыта прямо сейчас. На этом верблюде.
– Я ставлю на Джоша. – Британский компьютерный гений.
– А теперь не хочешь поговорить о Фредди?
– Не особо. Я слышал, свадьба была очень милой.
– А я слышал, что в ночь перед свадьбой Фредди…
– Заткните свои сраные варежки! – орет Зора откуда-то сзади. – Наслаждайтесь сраным закатом на своих сраных верблюдах! О господи!
А ведь и правда: оказаться здесь – настоящее чудо. Не потому, что их не сломили ни алкоголь, ни гашиш, ни мигрени. Нет-нет, вовсе не поэтому. А потому, что их не сломила жизнь с ее унижениями, и разочарованиями, и расставаниями, и упущенными возможностями, с ее плохими отцами, и плохими работами, и плохим сексом, и плохими наркотиками, с ее ошибками, и промахами, и подводными камнями, потому что они дожили до пятидесяти и до этого мгновения: до сугробов глазури, до гор золота, до маленького столика на гребне дюны с оливками, и питой, и бутылкой вина в ведерке со льдом, до заката, который дожидается их терпеливее любого верблюда. Так что да. Всякий закат, а этот в особенности, требует, чтобы вы заткнули свои сраные варежки.
Они в молчании покоряют дюну. Наконец Льюис замечает, что сегодня у них с Кларком двадцатая годовщина, но сотовой связи тут, разумеется, нет, поэтому со звонком придется подождать до Феса.
– Но в пустыне ведь есть вайфай, – говорит Мохаммед.
– Как, неужели? – удивляется Льюис.
– Конечно, повсюду, – кивает он.
– А, ну тогда хорошо.
Мохаммед поднимает указательный палец.
– Проблема только в пароле.
По рядам бедуинов прокатывается смех.
– Уже второй раз на это клюю, – говорит Льюис, а потом показывает куда-то рукой.
Проследив за его жестом, Лишь замечает двух мальчишек-погонщиков возле стола с угощениями. Обняв друг друга за плечи, они сидят на песке и любуются закатом. Дюны окрашиваются в те же охристо-аквамариновые тона, что и дома Марракеша. Двое мальчишек обнимают друг друга за плечи. Это так непривычно. Лишь становится грустно. В его мире гетеросексуалы так не делают. Как не могут два гея пройтись за руку по улицам Марракеша, так не могут, думает он, два натурала, два лучших друга пройтись за руку по улицам Чикаго. Они не могут сидеть на песке, как эти подростки, и в обнимку смотреть на закат. Эта мальчишеская любовь Тома Сойера к Гекльберри Финну.
Палаточный лагерь – просто сказка. По центру: кострище с сучковатыми ветвями акации, вокруг него разложены подушки, от них восемь ковровых дорожек ведут к восьми парусиновым шатрам, а в каждом шатре – несмотря на внешнее сходство с палаткой для выездных проповедей – кроется страна чудес: кованая кровать с покрывалом, расшитым кусочками зеркал, лампы с чеканкой на прикроватных тумбочках, раковина и стыдливо притулившийся за ширмой унитаз, настенное зеркало и трюмо. Лишь переступает порог и дивится: кто натер эти зеркала? Кто натаскал воды и прибрался в туалете? И если уж на то пошло: кто привез сюда кованые кровати, подушки и ковры для таких баловней, как он? Кто сказал: «Им, наверное, понравится покрывало с кусочками зеркал»? На тумбочке: стопка книг на английском, включая детектив о Пибоди и опусы трех чудовищных американских писателей; подобно наибанальнейшему знако