– Мой костюм! – вопит Лишь, скидывая сандалии и пускаясь в погоню. – Мой костюм!
Но едва он начинает спускаться с горы, как свет снова гаснет, и в траве вспыхивает волшебное созвездие светлячков в поисках любви. Ему ничего не остается, как на ощупь пробираться к своему бунгало. Чертыхаясь, шлепая босыми ногами по полу, он заходит внутрь и там находит свою иголку.
Помню, на одной вечеринке на крыше Артур Лишь взялся пересказывать мне свой повторяющийся сон.
– По сути, это притча, – сказал он, прижимая бутылку пива к груди. – Иду я по темному лесу, как Данте, и тут ко мне подходит старуха и говорит: «Счастливец, у тебя уже все позади. Ты покончил с любовью. Только подумай, сколько у тебя теперь будет времени для вещей поважнее!» Сказав это, она уходит, а я иду дальше… Нет, к этому моменту я обычно уже еду верхом; это такой очень средневековый сон. Кстати, если тебе наскучило, сразу скажу: тебя в нем нет.
Я ответил, что у меня свои сны.
– И вот еду я лесом и выезжаю на большое белое поле у подножия высокой горы. На поле меня встречает фермер. Он машет рукой и говорит примерно то же самое: «Тебя ждут вещи поважнее!» Дальше я еду в гору. Ты меня не слушаешь. Потерпи, самое интересное впереди. Так вот, на вершине горы я вижу монаха у пещеры, знаешь, как в мультиках. И я говорю: «Я готов». А он говорит: «Готов к чему?» Я говорю: «Думать о вещах поважнее». Он спрашивает: «Поважнее чего?» – «Поважнее любви». И тут он смотрит на меня как на сумасшедшего и говорит: «Что может быть важнее любви?»
Повисла пауза, солнце скрылось за облаками, и на крыше похолодало. Лишь облокотился на перила и посмотрел вниз, на улицу.
– Вот такой сон.
Когда Лишь открывает глаза, перед ним предстает кадр из военного фильма: болотно-зеленый пропеллер самолета бойко рассекает воздух. Нет, не пропеллер. Вентилятор на потолке. В углу кто-то шепчется на малаялам[122]. По потолку гуляют темные пятна, как в кукольном театре теней. А теперь перешли на английский. Все предметы в комнате овеяны радужным ореолом его сновидения, но вот ореол этот испаряется, как утренняя роса. Больничная палата.
Он помнит, как завопил в ночи, как на крик прибежал пастор (на нем было дхоти[123], а в руках у него была дочка), как этот добрый человек нашел прихожанина, который согласился отвезти его в больницу Тируванантапурама, как переживала, прощаясь с ним, Рупали, помнит долгие часы боли в приемной, которые скрашивал разве что волшебный торговый автомат, выдававший больше сдачи, чем стоил товар, медсестер, сменявших друг друга, как на кинопробах: от тертых калачей до симпатичных инженю – помнит, как наконец его отправили делать рентген правой ноги (дивного архипелага костей), подтвердивший, увы, что он сломал лодыжку, а в подушечке стопы у него глубоко засела половинка иглы, после чего его повезли на процедуру – к докторше с коллагеновыми губами, которая назвала его травму «херней» («Зачем этот мужчина возил с собой иголку?»), но извлечь предмет так и не сумела, поэтому с ногой в лонгете его поместили в палату, в соседи к старому рабочему, который двадцать лет прожил в Вальехо, в Калифорнии, но английский так и не выучил (зато знал испанский), затем последовала подготовка к операции, включавшая бесконечные перекладывания пострадавшего с каталки на каталку и многочисленные уколы обезболивающего, после чего его бросили в кристально чистую операционную с мобильным рентгеном, с помощью которого хирург (приветливый малый с усами Пуаро) за каких-то пять минут, пользуясь карманным магнитом, устранил пустячок, доставивший ему столько страданий (и, держа пинцетом, поднес к глазам), потом на поврежденную ногу наложили шину в форме сапожка, а нашему герою дали сильное болеутоляющее, мгновенно погрузившее его в сон.
Он окидывает комнату взглядом, размышляя о своем положении. На нем зеленая роба, как у Статуи Свободы, а нога его покоится в пластиковом сапожке. Синий костюм, вероятно, уже устилает берлогу какого-нибудь собачьего семейства. В углу корпит над бумагами тучная медсестра в бифокальных очках, придающих ей сходство с рыбой-четырехглазкой (Anableps anableps), способной одновременно наблюдать за тем, что происходит под водой и на поверхности. Услышав шорох, она бросает на него взгляд и кричит что-то на малаялам. Результат впечатляет: в палату тут же заходит его усатый хирург в развевающемся белом халате и жестом водопроводчика, починившего кухонную раковину, с улыбкой указывает на ногу больного.
– Мистер Лишь, проснулись! Больше металлодетектор на вас не сработает, дзынь-дзынь-дзынь! Нам тут всем любопытно, – говорит он, наклоняясь над Лишь. – Зачем мужчине иголка?
– На случай, если что-нибудь порвется. Или отлетит пуговица.
– Опасности вашей профессии?
– Очевидно, куда больше опасностей в самой иголке. – Он себя не узнает, даже разговаривать стал как-то по-другому. – Доктор, когда я смогу вернуться на базу отдыха?
– О! – Порывшись в карманах, доктор достает конверт. – Они прислали вам это.
На конверте написано: «Соболезнуем». Внутри покоится ярко-синий лоскуток. Утрачен навеки. Без костюма нет и Артура Лишь.
– Скоро за вами заедет друг, – продолжает доктор.
Лишь спрашивает, какой друг. Рупали или, может быть, пастор?
– Не знаю, хоть ты меня обыщи! – отвечает он, неожиданно вворачивая в свой британский английский американизм. – Но возвращаться вам нельзя, в такое-то место! Ступени! Холмы! Нет-нет, вам еще три недели нельзя наступать на больную ногу, не меньше. Ваш друг вас приютит. Никакого этого вашего американского джоггинга!
Нельзя возвращаться? Но… как же его книга? Стук в дверь. Пока Лишь гадает, кто же его приютит, дверь отворяется, и разгадка сама предстает перед ним.
Не исключено, что это один из тех снов-матрешек, когда, проснувшись, потянувшись, выбравшись из двухъярусной кровати своего детства, погладив давно почившую собаку и обняв давно почившую мать, мы вдруг осознаем, что очутились в очередном уровне сна, в очередном деревянном кошмаре и что подвиг пробуждения нужно совершать снова.
Ибо тот, кто стоит в дверях, мог привидеться ему только во сне.
– Привет, Артур. Я о тебе позабочусь.
Либо он умер. И сейчас его заберут из этого тоскливо-зеленого чистилища и отправят на пытку, приготовленную специально для него. Маленькое бунгало на берегу огненного моря: «Резиденция для писателей в аду». С лица гостя не сходит улыбка. Медленно, горестно, не в силах противиться божественной комедии жизни, Артур Лишь называет имя, которое вы и сами уже отгадали.
Водитель бьет по клаксону, будто за ними снарядили вооруженную погоню. Виновато разбегаются в стороны козы и собаки, бросаются врассыпную пешеходы. У дороги толпятся школьники в красных клетчатых униформах, некоторые раскачиваются на воздушных корнях бенгальских фикусов; должно быть, только что закончились уроки. Дети провожают Артура Лишь глазами. Все это время он вынужден слушать несмолкающее блеянье клаксона, медово сочащуюся из колонок английскую попсу и мягкий голос Карлоса Пелу:
– …надо было позвонить мне в первый же день, повезло, что они нашли мое письмо, и я сказал, конечно, я тебя заберу…
Очарованный роком, Артур Лишь не в силах оторвать взгляда от знакомого лица. Этот римский нос, судовой руль, который в прежние времена, на вечеринках, то и дело поворачивался из стороны в сторону на обрывок фразы, навстречу взгляду из дальнего угла, вслед за гостями, сбежавшими на вечеринку получше, – нос Карлоса Пелу, в юности столь живописный, поистине легендарный, и спустя годы сохранил свои благородные очертания, как резная тиковая фигура на старинном корабле. Тело Карлоса, некогда молодое и крепкое, облачилось в пышное величие средних лет. Он не просто немного прибавил, не просто нагулял жирок с беззаботностью человека, позволившего себе расслабиться, как хотела Зора; счастливый, сексуальный, клал-я-на-вас жирок. Он царственно, могущественно, по-пантагрюэлевски разжирел. Гигант, колосс: Карлос Великий.
«Ты же знаешь, Артур, мой сын тебе не пара».
– Господи, как же я рад тебя видеть! – Карлос треплет его за руку и ухмыляется, как задумавший шалость ребенок. – Я слышал, в Берлине какой-то юноша распевал у тебя под окнами серенады.
– Куда мы едем? – спрашивает Лишь.
– А правда, что у тебя была интрижка с принцем? И что ты бежал из Италии под покровом ночи? Ты, наверное, прослыл Казановой Сахары?
– Ну что ты несешь.
– Постой, а может, серенады были в Турине? И пел их безнадежно влюбленный мальчишка?
– Никто и никогда не был в меня безнадежно влюблен.
– Верно, – говорит Карлос. – Ты всегда давал людям надежду. – На мгновение громоздкая кабина исчезает, и – снова молодые – они стоят на чьей-то лужайке с бокалами белого вина. И мечтают с кем-нибудь потанцевать. – Я скажу тебе, куда мы едем. Мы едем в мой отель. Я же говорил, он тут недалеко.
Из всех злачных мест в мире[124].
– Спасибо, конечно, но, может, мне лучше снять номер в аюрведическом…
– Ну что ты несешь. Мы уже набрали весь персонал, и отель стоит совершенно пустой. Заезд только через месяц. Тебе понравится… Там слон! – Артур было подумал, что Карлос говорит про отель, но, проследив за его взглядом, так и обмер. Вот он: идет впереди, рябой от старости и такой грязный, что его можно принять за телегу с каучуком из сока местных деревьев, но тут поднимаются уши, расправляясь, как огромные крылья или перепонки, и сразу становится ясно, что это и вправду слон – слон, который фланирует по городу с охапкой бамбука в хоботе, похлестывая себя хвостом и поглядывая маленькими непроницаемыми глазками на зевак – Лишь знаком этот взгляд, – как бы говоря: «Вы намного страннее, чем я».
– Господи!