– Наконец-то и у тебя есть знак ван. Знак хозяина смерти.
Мне мучительно хочется сказать ему, что он неправильно трактует знак ван. Мне мучительно хочется доверить ему ключ, открывающий усыпальницу:
«Я никто. Я исполняю волю хозяина».
Я молчу. Я ему больше не доверяю. Я не знаю, распорядится ли он воинами правильно.
…Три.
– Я никогда не стал бы звать тебя с нами, но она Элена настаивает, – Юнгер сильно волнуется, от этого его акцент становится резче и он допускает ошибки. – Она спросит. Она узнает, если я тебе не предложил, если я ей соврал… Я хочу увезти Элену. Ты хочешь бежать с нами тоже?
Я отвечаю:
– Нет.
– Я говорю с тобой сейчас не как сотрудник абвера, а как брат твоей жены. Я не предлагаю тебе измену. Только свободу! У меня есть окно на границе, швейцарские паспорта…
Я отвечаю:
– Нет.
– Ты Dummkopf! – он меня почти уговаривает. – Ведь ты погибнешь тут, Макс. Тебя поставят к стенке твои же дружки с Лубянки…
Я отвечаю:
– Нет.
Я иду выступать. Моя жена сидит в первом ряду. Скоро будет антракт, и она спросит его, и узнает, что он предложил, а я отказался.
…Два.
Я дышу горячо и часто, как больная собака. Я хочу зажмуриться и погрузиться во тьму. Или открыть глаза и посмотреть ему прямо в лицо. Он не позволяет мне сделать ни того, ни другого. Тусклый свет, пульсируя, сочится в меня через неплотно сомкнутые веки. Я – собака, издыхающая у ног хозяина. Я – поломанная кукла в руках ребенка-садиста. Я закатываю глаза, оставляю ему только узкие прорези белков – но ему их достаточно. Через эти прорези его голос проникает мне в мозг – ритмично, в такт покачиванию часов.
– Если кому-либо когда-либо удастся вернуть тебе память… в чем я лично сомневаюсь… ты немедленно себя уничтожишь. Ты захочешь умереть, очень страстно, всем существом… Это ясно?
Я отвечаю:
– Ясно.
Его рука в черной лайковой перчатке вкладывает в мою мокрую от пота ладонь золотые часы.
…Один.
Я сжимаю в мокрой ладони золотые часы. Я голый, зубы стучат. Вертухаи стреляют в меня тугой, холодной струей из шланга. Я считаю от десяти до нуля – в такт стуку зубов. Я в чистилище. Лагерная баня, рудник «Гранитный», шмон для новоприбывших.
Я отдал им все – заначки, спички, табак, кусочек проволоки, горстку чая и душу. Я не отдал им только золотые часы с портретом моей женщины, моей блондинки на крышке. Ведь я циркач. Я показал им фокус с исчезновением. Ловкость рук. Так я думал.
Но я считал от десяти до нуля – в такт стуку зубов. И бессознательно я показал вертухаям совсем другой трюк: дрессировку. Поймал их взгляд, и выманил из тьмы их зрачков их лютых зверей, и приручил их, и заставил мне подчиняться, и ослепил – не навсегда, лишь пока я считал от десяти до нуля, а вертухаи разглядывали, не видя, часы в моей мокрой руке.
– …Ноль.
Я никто. Я исполняю волю хозяина.
Он убирает часы на цепочке в карман. Мои зубы стучат, их стук мешает мне говорить, но я цежу сведенным, холодным ртом:
– Я никто… Я исполняю волю хозяина… Добей меня, Юнгер… Я не могу больше жить…
Он снимает резиновые перчатки.
– Конечно, Макс. Я дам тебе избавление. Но сначала ты мне поможешь. Теперь, когда ты все вспомнил…
Я так хочу умереть. Теперь, когда я все вспомнил, жить дальше – невыносимо. Невыносимо помнить то, что я помню. Невыносимо быть тем, кто я есть.
– …Ты видел древнюю карту мастера Чжао, – он вкладывает мне в руку указку и предупредительно пододвигает поближе к моим скованным цепью ногам японскую карту. – Покажи мне, где усыпальница. Просто ткни в это место.
…Невыносимо помнить тех, кому я вложил в мертвый рот монету; их было так много, теперь я помню их всех…
Я касаюсь бамбуковым кончиком указки красного крестика и говорю:
– Я никто. Я исполняю волю хозяина… Я хочу умереть.
…Невыносимо помнить взгляд полковника Аристова, стальной, как цинковый гроб…
– Плохо, Макс! Очень плохо! – в его голосе звучит раздражение. Так разговаривает хозяин с нерадивой собакой.
Почему? Я же делаю все, как он хочет. Я все исполняю. Я заслужил умереть.
…Невыносимо помнить, какой была раньше эта светловолосая женщина. Невыносимо знать, какой она стала теперь. Невыносимо видеть, как она держит пистолет у виска другой женщины, черноволосой. Белая королева и черная королева, как в шахматах… Невыносимо видеть, как побеждает белая королева… И белый король…
– Соберись! Сосредоточься! Это место уже проверено. Там нет усыпальницы, только золото! Покажи мне правильное место. И все сразу кончится. Ну же!
Мои руки трясутся. Указка ходит ходуном над японской картой. Наконец я ударяю кончиком в то же самое, помеченное красным крестиком, место – так сильно, что бамбук хрустит и ломается:
– Я никто… Я исполняю волю хозяина… Это ключ.
В глазах барона появляется, наконец, понимание. В тот же момент из коридора слышатся выстрелы. Падает, чуть не задев по-кошачьи отскочившего Ламу, вышибленная дверь процедурной. Одним из первых вбегает Пашка.
Бывает так. По логике вещей – ее нередко называют порядком, – когда ты пленник в японском лагаре смерти и сидишь, безоружный, в пыточном кресле, ты обречен. Но есть еще логика хаоса – его часто называют судьбой, – согласно которой седьмая десантная рота семьсот восемьдесят третьего стрелкового полка вдруг приходит тебя спасать, и с ними почему-то священник. Они штурмуют японский лагерь и лабораторию, а тебе наплевать. Тебе хочется одного – умереть.
Бывает так. Когда они врываются в процедурную, та женщина, что была когда-то твоей женой и красавицей, а стала чужой и чудовищем, стреляет из пистолета. Но не в черноволосую пленницу и не в десантников, а в того, кто был ее братом, а стал ее новым мужем, в того, кто вернул тебе память, которая тебя разрывает. Тебе хотелось бы, чтобы она выстрелила не в него, а в тебя. Тебе так хочется умереть.
Бывает так. Тот, кто был ее братом и считал себя ее мужем, смотрит на нее изумленно. Из груди его хлещет кровь. Он опускается перед ней на колени, как будто просит ее руки, и на лице его бесконечное удивление и отчаяние, как будто она ему отказала. Он падает на кафельный пол, и ты чувствуешь к нему зависть. Тебе хочется лежать так, как он.
Бывает так. Она стреляет в других – в своих, – пока не расстреливает патроны. В слугу-китайца, в японских солдат и конвоиров, в кого-то попадает, в кого-то нет, но, как бы ни было, она как будто и не чудовище вовсе, она как будто тебе не враг, но тебе это все равно. И ты мечтаешь, чтобы она выстрелила в тебя. Тебе хочется умереть.
Бывает так. Пахнет кровью и порохом. Выстрелы рвут барабанные перепонки. На кафельном полу лежат трупы – своих и врагов. Ты безоружен и скован, ты надеешься, что чья-нибудь пуля тебя найдет. Тебе везет: перепрыгивая через трупы, к тебе спешит рядовой, который предан тебе, как собака. И он протягивает тебе пистолет и кричит:
– Товарищ Шутов! Держите!
Бывает так. Белокурая женщина, твоя красавица, твое чудовище, кричит рядовому:
– Не давай ему оружие, идиот!
Но он не слушает ее. И ты берешься за теплую, согретую его ладонью и пальцами рукоять, и приставляешь дуло к виску, и улыбаешься – и стреляешь.
И с облегчением ты забываешь все, забываешь всех, и в темноте слышишь голос:
– Что, Циркач, пришел смотреть утконоса? Иди за мной.
И ты киваешь и уходишь за ним во тьму. Тьма все сделает за тебя.
Часть 9
Баю-бай, я паромщик, детка,
В лодку иди ко мне.
Я заберу у тебя монетку
На той стороне.
Баю-баю, темна как ворон
В стылой реке вода.
Просто дыши этой тьмой, и скоро
ты уснешь навсегда.
Глава 1
В первый раз она вошла в церковь в сорок четвертом году. Юнгер настаивал, чтобы с ней всегда ходила охрана, и когда два японца с автоматами вели ее вдоль кладбищенской ограды, она даже перехватывала понимающе-сочувственные взгляды случайных прохожих. Те прохожие считали ее пленницей под конвоем. И ей нравилось хотя бы на миг, хотя бы чужими глазами увидеть себя такой: пленницей, а не тюремщиком.
В первый раз японцы хотели вместе с ней войти в церковь, потому что приказано «сопровождать везде и повсюду».
– Идиоты, – сказала она. – Я пришла покаяться перед Богом.
И они покорно остались ждать в церковном притворе. И в первый раз, и в последующие.
Поначалу она действительно каялась, не в силах уместить в себе зло, которое пусть не всегда по собственной воле, но причиняла. Это зло нужно было выплеснуть, выблевать, как отраву, чтобы почувствовать краткое облегчение, – и отец Арсений накидывал Елене на голову епитрахиль и отпускал ей грехи.
Потом грехов стало больше, чем Бог, если вдруг он и правда существовал, был бы готов ей простить, и всю зиму она не ходила.
Она снова явилась в церковь весной сорок пятого – но холодно отказалась от исповеди. Поп достал из-за амвона початую бутылку с вином:
– Не желаете вот, Елена Августовна?.. Завтра станет кровью Христовой, а пока что просто кагор, недурной… Я же вижу – вам нужна помощь. Если выпьете – может, проще будет открыться, довериться? Я же чувствую – душа ваша во тьме мечется, как загнанная лисица в норе. Но ведь Божий свет…
– Довольно! – она вынула маленький пистолет и направила на него. – Полагаю, что мне известна природа вашего интереса к моей душе.
Он уставился на черное дуло – без страха, скорее с горечью. И сказал очень тихо:
– Вряд ли.
– Японская контрразведка уверена, что в районе Лисьих Бродов работает резидент британской шпионской сети. Полагаю, этот агент – вы.
Он не выказал удивления. Просто спросил:
– Доказательства?
– Вы выросли в Лондоне – ваш отец служил в русском посольстве. Вы воевали на прошлой мировой – герой-авиатор, девять сбитых аэропланов противника. Ваш сын от жены-англичанки погиб в Испании… Я могла бы продолжить, но время дорого. Если вами займется контрразведка, вы сами предоставите им все доказательства.