– Как ты, Глашенька? Как твоя инфлюэнца? – дядя Иржи, всегда такой деликатный, поставил саквояж у порога и обеими руками замолотил в дверь. Это было на него не похоже.
– Дядя Иржи, – подала голос Аглая.
Новак вздрогнул и задрал голову.
– Не шумите так… у меня голова раскалывается.
– Что, не лучше тебе?
– Нет, дядь Иржи… Пока что скверно.
– Что ж ты в дом не зовешь? Давай тебя осмотрю?
– Да я сплю сейчас, дядь Иржи. Сон лечит. И не прибрано. Давайте потом… Приходите потом, не сегодня… – она стала затворять ставни.
– Ну, не буду настаивать! – доктор Новак наклонился за саквояжем, уронил с всклокоченной головы шляпу, нацепил обратно, оглянулся вдруг украдкой, как вор. – Только, Глашенька, потом не получится. Уезжаю я. Видишь? – он встряхнул саквояжем, как будто само его наличие объясняло необходимость отъезда. – Я чего зашел-то… Ты уж, Глашенька, за Деевым проследи в лазарете. Чтобы не было обезвоживания и пролежней… А мне пора ехать.
– Куда ехать, дядь Иржи?!
– Подальше отсюда… – Он захихикал. – Да я, Глашенька, шучу. Просто шутка! По делам нужно съездить. Ты, главное, береги себя!
Он приподнял шляпу и подпрыгивающей походкой, на ходу размахивая саквояжем, зашагал вниз по улице. Бездомный пес побежал за ним.
– Пшел, Шарик! А ну пшел вон! – огрызнулся на него Новак.
Пес поджал облезлый хвост и чуть приотстал, но все равно упрямо трусил следом за доктором.
Аглая повернулась к отцу:
– Человека в дом не пустила… из-за тебя. У него, похоже, что-то случилось. Куда он так вдруг? Он с четырнадцатого года ни разу из Лисьих Бродов не уезжал…
Генерал Смирницкий встал у окна рядом с дочерью. Не мигая уставился в спину удалявшемуся бывшему другу.
– Никуда он не уедет, – сказал равнодушно. – Общий грех у нас. Но каждый несет свой крест.
– Я тебя не понимаю, отец.
Смирницкий медленно провел пальцами по дубовой столешнице. Его бледная кожа и пыль на столе были практически одного цвета. Аглае вдруг показалось, что отцовская рука, если ее сильно сжать, тоже рассыплется в пыль и тлен. Ороговевшим ногтем он ковырнул замочную скважину в ящике письменного стола.
– Не понимаешь? Как так? Ты разве, Глашенька, не открывала никогда этот ящик, чтобы прочесть мои записи? Вот этим ключиком открывается.
Он тронул самый маленький ключ на связке, и Аглая вдруг поняла, что все это время, с тех пор, как они зашли в комнату, она стискивает кольцо с ключами влажной рукой. Она разжала пальцы, и Смирницкий, брезгливо поморщив губы, забрал у нее связку. На ее ладони остались красные вмятины-отпечатки.
– Никогда не открывала, – Аглая завороженно смотрела, как отец поворачивает маленький ключик в замке, выдвигает дубовый ящик и вынимает тонкую, в черном кожаном переплете, тетрадь. – Ты мне запретил.
– Ты ж моя послушная девочка, – сказал Смирницкий бесстрастно и протянул ей тетрадь. – Читай. Разрешаю.
«17 августа 1930 г.
Проклятье начинает сбываться? Сегодня ночью Наталья ворвалась ко мне в спальню, тряслась, рыдала. Сказала, что в дом к нам пришла с кладбища китаянка, что платье на ней старинное, волосы все в земле, а имя ее – Сифэн, и что она сделала что-то страшное с нашей Глашей, сама же вместо нее улеглась на детской кровати. Я схватил револьвер и побежал в детскую. Аглая спала в кроватке, как всегда, сном ангела, в обнимку с плюшевым медведем, которого она так смешно считает французом и называет Мишелем. Наталья влетела в комнату следом за мной, сдернула с Глашеньки одеяло и страшно кричала, чтобы Сифэн убиралась вон, а сюда чтобы вернула нашу любимую девочку. Глаша проснулась, заплакала, испугалась. Наталью я насилу увел. Через полчаса она пришла в разум, но до тех пор вела себя как бесноватая.
Я долго тешил себя надеждой, что из всей нашей экспедиции именно я буду единственным, кто прощен, потому что я не только не переступил порога святилища, но и не взял ничего с того места, в отличие от моего друга Иржи: он-то взял шахматы. Чем больше я думаю о тех событиях, тем больше уверен, что крест мне дан не по силам, а главное, не по справедливости.
Нас было четверо проклятых…».
Глава 9
Я вынимаю фотопленку из кюветы с фиксажем, промываю, развешиваю на леске – и слышу тихий хруст по ту сторону двери: как будто кто-то бродит кругами по заброшенному фотоателье. С пистолетом в руке выхожу из подсобки в основное помещение «Братьев Гольдштейнъ». У дальней стены, переминаясь тощими босыми ногами на битом стекле, спиной ко мне стоит Флинт. Рассматривает единственное уцелевшее на стене фото в рамке: томную даму с собачкой.
– Все беды от баб. – Вор смачно харкает на фотопортрет.
На треснувшем стекле оседает вылетевший из его мертвого рта ком пыли и пепла, полностью скрывая собачку.
– Ты что творишь, Циркач? – он поворачивается ко мне. – Не знаешь, как дела делать? Тихо зашел, тихо взял свое, тихо вышел! А ты тут корни уже пустил, кума из себя строишь, в следопыта играешь, по болотам шляешься, фоточки проявляешь! За тобой уже псы идут, тебя завтра к стенке поставят!
– Я нашел ниточки к Лене, Флинт. Деев мог ее видеть. И подопытный из «Отряда-512». До завтра есть шанс размотать клубок.
– Мотней смотри не зацепись, пока будешь разматывать… – Он хихикает пустым черным ртом с единственным металлическим зубом. – Баб с кичмана за ручку выводишь – тоже ради жены?
– Не вывел бы – пошли бы в лагеря.
– А ты добренький у нас, да? Или просто на знахарку глаз положил, пока жена в непонятном? Не, ну девка – огонь, я б такой и сам…
Он хихикает, скребет себя костлявой рукой между ног, и из дыры в бесформенных серых штанах высовывается сплетенная связка бледных, извивающихся червей.
Я отворачиваюсь и иду к выходу.
– От себя не убежишь, Кронин, – он вырастает в дверном проеме. – Я – в твоей голове.
Я прохожу сквозь него, на секунду ощутив в животе сырой холод, а во рту – привкус гнили.
– Слышь, Циркач-ч-ч… – шипит он мне вслед. – Пока пленоч-чка проявляется, давай ч-ч-чифирнем. Принеси воды с озера. В тот раз не успели.
Я снимаю одежду, захожу в Лисье озеро и ныряю с головой в ледяную, хрустальную осеннюю воду. Я плыву к горизонту – туда, где тонет в этой стылой воде закатное солнце. Я хочу очиститься от пота, грязи и тины, от чужой и собственной крови, от чужой и собственной гнили.
Когда я возвращаюсь на берег, там стоит Лиза. Ее черные волосы трепещут на ветру, как крылья летучей мыши. Ее шелковое платье, слишком летнее, слишком легкое, хлещет вышитым подолом ее голые ноги, и я думаю, что они, наверное, очень холодные. Она зябко обнимает себя руками за плечи, и мне вдруг мучительно хочется подойти и тоже ее обнять. Вместо этого я отворачиваюсь.
Она подходит ко мне сама.
– У тебя знак ван, – она касается холодными пальцами моей груди слева. – Знак вожака. Откуда у тебя этот шрам?
– Я не помню.
Она вдруг наклоняется и обнюхивает мой шрам, раздувая ноздри, как зверь, как почуявшая самца самка. Ее волосы щекочут мне подбородок. Они пахнут смолой и полынью…
Она смотрит мне в лицо. В ее глазах – остывающие искры заката и впервые – испуг:
– С тобой рядом смерть ходит.
Я молча киваю.
– Ты меня отпустил на волю, – говорит она ровно. – В благодарность я должна приготовить и разделить с тобой пищу. Это традиция. Очень древняя.
Она ждет, пока я оденусь, и берет меня за руку, и ведет куда-то по берегу. И я знаю, что должен вырваться и уйти, но ее рука такая холодная, что я не могу отпустить ее, не согрев. Я послушно иду за ней. На песке, у самой кромки воды – фарфоровое блюдо, а на нем – нанизанные на тонкий прутик янтарные шарики карамели с просвечивающими через застывший сироп багровыми сердцевинами.
– Это танхулу. Традиционный десерт. Внутри ягоды восковницы.
Она берет с тарелки прутик, подносит к губам, облизывает три нанизанных на него шарика и протягивает мне.
Вкус у ее десерта – как у жженого сахара, но с резкой горчинкой и травянисто-пряными нотками. Ягоды – с шершавой шкуркой, нежной мякотью и крупным семенем в центре. Похожи на ежевику.
Последний шарик танхулу мы с Лизой едим вдвоем, откусывая по очереди застывшую карамель. Когда остается ягода, я снимаю ее с тонкого прутика, кладу в рот и сдавливаю зубами так, что тонкая шкурка рвется и терпкой слизью выпрастывается мякоть.
И она прижимается своими липкими губами к моим липким губам и языком снимает с моего языка скользкое семя восковницы.
Глава 10
«…Нас было четверо проклятых. Не считая двух китайцев-проводников, нас было четверо в той экспедиции весной девятьсот четырнадцатого.
Иржи Новака я знал хорошо и давно, еще с 1901-го, я был тогда в звании капитана. Мы с ним вместе служили в охранной страже КВЖД, в штабе Заамурского округа, и очень сдружились. Уже тогда, в свои двадцать четыре, он имел большой опыт, успел даже поработать судовым доктором. Вместе с Иржи мы изучали китайский и японский в школе при штабе округа, а также маньчжурскую топографию, картографию и мифологию: генерал Чичагов считал, что знание местных реалий поможет службе. Кажется, в 1903-м мы впервые услышали легенду о существовании в этих краях, где-то в окрестностях Лисьих Бродов, тайного святилища с проклятым золотом, которое принадлежит бессмертному даосу и магу мастеру Чжао и которое охраняют лисицы-оборотни, по-китайски потешно именуемые «хулицзин». Легенда показалась нам любопытной, мы стали расспрашивать местных и изучать старинные карты и книги, и то, что представлялось нам тогда просто сказкой, обрастало все новыми романтическими подробностями. Якобы святилище это располагалось в том самом месте, где в далекой древности первый император династии Цинь, заклятый враг мастера Чжао, незадолго до смерти спрятал армию своих самых жестоких, беспощадных и сильных воинов. По приказу императора их тела были обмазаны глиной и в этой глине обожжены, и оставлены в строю в усыпальнице в ожидании дня, когда император восстанет из мертвых и их оживит. Так что лисы-оборотни охраняют на самом деле не золото, а именно воинов – чтобы никто никогда их не пробудил. Лисье же золото, в изобилии разложенное в святилище рядом с входом, якобы плохое, заговоренное: оно сводит с ума или убивает любого, кто захочет его присвоить, а присвоить его хочет каждый, кто к нему прикоснется или просто увидит.