Лама тихо выскользнул за портьеру, отделявшую предоставленный им отсек от общего зала. Истощенные, полуголые, с приоткрытыми ртами, с нездешними, предсмертными взглядами, в мутном дымном чаду на циновках и лавках лежали, скрючившись на боку, курильщики опия. Всяк нуждается в перерыве, в коротком отдыхе от жизни, в короткой смерти. Даже эти ничтожества. Всяк стремится ненадолго выпустить душу вон, на свободу – и остаться просто пустым, невесомым коконом.
Лама жестом подозвал китайца с рыжей косичкой в жидкой бородке. Тот почтительно склонился в поклоне:
– Ваша спутница довольна? Подать и вам набор для курения?
– На меня не действует ваше зелье.
– Господин, наш опий лучший во всем…
– Заткнись. Приведи мне девку, – он почувствовал, как бабочка-однодневка, порхавшая над его головой, в тоске отлетела. – Какую не жалко.
– Раздень меня.
– Да, господин.
– Теперь сама раздевайся.
Она сбросила шелковый аляповатый халат. Еще не старое, но уже потасканное, бесстыдное тело. На груди бородавки.
– Теперь ложись.
– Куда мне лечь, господин?
– К ней.
Она улеглась на циновку рядом с неподвижной Аглаей – равнодушно, без удивления. Она привыкла, что у гостей бывают необычные фантазии и желания.
– Как твое имя? Я тебя здесь раньше не видел.
– Меня зовут Цяоэр, – она приподнялась, обозначая поклон. – Я приехала из Харбина.
– Цяоэр – значит «опытная», – Лама резко раздвинул ей ноги, обнюхал промежность, оскалился и вошел в нее. – Надеюсь, ты все умеешь.
– Имена не лгут, господин. Да!.. о-о-о!.. да-а-а…
Она застонала, механически и тонко, как кукла.
– Я не люблю притворные стоны, – он сунул руку под лежанку и вытащил нож. – Пока молчи. Можешь стонать, когда станет по-настоящему больно.
Цяоэр напряженно уставилась на тусклое лезвие, измазанное высохшим бурым на самом кончике.
Лама медленно, почти нежно провел острием по потной ложбинке между ее ключиц и дальше, вниз, до середины груди. Не переставая двигаться, наклонился и слизнул проступившую кровь. Цяоэр начала стонать уже после второго – горизонтального, от одного плеча до другого – надреза. Он слушал ее стоны и чувствовал вкус крови на языке, он был внутри нее, а снаружи вырезал на ней знак повелителя, священный знак ван – но не смотрел на нее. Смотрел на Аглаю. На спящую красавицу, выманившую из тьмы его душу, его бабочку-однодневку.
Глава 18
– Не бойся меня, – сказала она.
– Я и не боюсь. – Боишься.
Оттого, что она почувствовала его страх, даже не видя его лица, Прошке стало по-настоящему жутко.
– Я знаю по запаху, – спокойно добавила Настя, будто слышала его мысли.
Стараясь не шуметь, Прошка вжался в сырые, рассохшиеся, пахнувшие рыбой и плесенью деревянные балки кормы, поднял руки над головой и осторожно положил ладони на днище, чтобы, в случае чего, сразу приподнять опрокинутую лодку, под которой они прятались с Настей, и убежать. Под лодкой было совсем темно, она не могла увидеть, что делал Прошка, но тут же сказала:
– Не уходи. Я не причиню тебе зла.
Она пугала его. Но ее голос звучал умоляюще. Он остался.
– А разве ты теперь решаешь, творить ли зло? – уточнил с опаской.
– Конечно, я, а кто же еще?
– Ну… бес, который внутри тебя.
– Во мне нет беса, дурак! – обиделась Настя. – Только лисичка.
Прошка насупился и снова попробовал представить себе Настю, покрытую мехом и с рыжим хвостом. Не получилось. Может быть, она его все же разыгрывает, смеется? Может быть, она просто придумала, что есть люди, которые превращаются в лис, и что она как будто сама такая?.. Нет. Она бы не стала так рисковать ради шутки, не попросила бы его прийти на рассвете на пристань и выслушать ее страшную тайну. Если их застукают вместе, достанется им обоим, но ей даже больше. Его мать с нее шкуру спустит, а уж если узнает, что Настя и правда ведьма…
– Ты думаешь, что я ведьма, да, Прошка?
Она знала, о чем он думал. Страх, который уже было улегся на дне живота, как задремавшая, насытившаяся змея обвив тугими кольцами кишки и желудок, вновь пробудился, холодными челюстями сжал Прошкино сердце, спустя мгновение выплюнул его, неровно трепещущее, и скользнул в горло – так, что у Прошки онемел подбородок, как будто сейчас стошнит. Прошка сдержался, сжал губы, – он ненавидел и боялся, когда тошнило, – и страх тогда выпростался наружу вместе с волной ледяного, липкого пота, залившего лоб и спину.
Его мать была права. Настя – ведьма. Это она в тот раз его сглазила, когда он весь опух. А что сейчас она с ним задумала сделать? Зачем заманила его на пристань?..
– Я хочу с тобой попрощаться, – шепнула Настя. – Я, Прошечка, умру скоро.
Она вдруг засмеялась – незнакомым, визгливым смехом, совершенно не к месту.
– Почему… умрешь? – Прошка убрал правую руку с днища и стал креститься. Страх как будто обратился в нем вспять, мгновенно всосавшись в кожу, и холодным, ядовитым потоком устремился обратно – в сердце, в живот. Почему-то подумалось, если он перекрестится шесть раз подряд и за это время никто из них не скажет ни слова, тогда Настя даже если помрет, то не прямо сейчас. Не при нем. Не здесь, в темноте, под перевернутой лодкой.
Настя то ли теперь видела в темноте и специально ждала, пока он закончит креститься, то ли просто ему повезло, но она заговорила сразу после шестого креста.
– Потому что я проклята. Я не вынесу первого превращения. А оно уже совсем скоро. Может, даже сегодня.
– Но не прямо сейчас?
– Нет. Я думаю, превращение будет ночью. А сейчас уже рассвело. – Она снова хихикнула. – Что твой бог делает после смерти с такими, как я?
На этот раз ему следовало перекреститься не шесть раз, а восемь, и чтобы снова он при этом молчал и Настя молчала. Он загадал: если это получится, то бес тогда из нее уйдет, и Настя, даже если помрет, упокоится, а не станет навкой. Таких, как Настя, – некрещеных, одержимых бесами девочек – бог после смерти часто делает мертвушками-навками, и бродит такая навка рядом с озером в белой одежде, и просит ее поцеловать и перекрестить, а кто ей откажет, того она холодными руками щекочет, пока он не задохнется от смеха… Но если Прошка успеет перекреститься восемь раз в тишине… Не успел. Она снова заговорила, когда он занес руку для последнего, восьмого креста:
– А попроси своего бога, чтобы он мне помог?
В темноте она коснулась его руки – той, что так и застыла у лба в незаконченном крестном знамении. Ее пальцы были холодными и немного шершавыми – и ему, наконец, удалось представить Настю в обличье зверя. Нет, не всю. Только желтые, больные глаза и испачканную могильной землей переднюю лапу с обломанными когтями. Зверь был ранен и как будто молил его о пощаде…
Он отдернул руку – и страх вдруг прошел. Осталось только тоскливое понимание, что как раньше уже не будет, и что они больше не брат и сестра, и что он волен прямо сейчас уйти, и эта ведьма ему ничего за это не сделает.
– Хорошо, я за тебя буду молиться, – сказал Прошка, хотя и знал, что не будет: молиться за ведьму – грех, за который попадешь в ад. – Пора мне. Дома заметят, что меня нет.
– Погоди, – шепнула Настя. – Сюда идут.
Босой человек и маленький зверь шагали по песку тихо, но Настя все равно слышала. Еще до того, как они подошли, по их запаху она поняла, что лодка принадлежит им: здесь тоже пахло несвежими тряпками нищего и мочой обезьяны… Она увидела в темноте – в том сером мареве, что еще недавно было для нее темнотой, теперь же стало доступно глазу, – как Прошка упрямо уперся руками в днище, собираясь приподнять свой край лодки. Он не успел. На опрокинутую лодку сначала запрыгнула обезьянка, потом уселся, вдавив борта в песок, человек. Задорно брякнула металлом по дереву миска для подаяний – прямо над Настиной головой.
– Ешь, девочка, – сказал по-китайски нищий.
Обезьянка громко зачавкала, и Настя уловила запах перезрелого яблока, и даже плодовой гнильцы на его подбитом боку. В последние пару дней все запахи настолько усилились, что это стало мучительно. И слух обострился…
Она замерла, почуяв, как приближается к лодке еще один человек. Охотничье ружье побрякивало у него на боку в такт шагам. Она узнала его по запаху. От человека пахло вчерашней недопереваренной рисовой водкой, и кровью убитых зверей, и впитавшимся в бороду табаком, и впитавшимся в полы ватника порохом, и едким, трехдневным потом, и немытыми волосами, и Прошкой, потому что Прошка был его сыном. От человека пахло охотником, а значит, врагом. И в то же время от него пахло не чужаком, а своим: родным по крови и поту. До этой минуты Настя считала, что Прошкин запах кажется ей родным, потому что она с ним побраталась, смешала кровь и слюну. Теперь она поняла, что дело не в ритуале, что братом и сестрой они были и раньше, были всегда. Что крови Ермила в этом мальчике, сидящем рядом с ней в темноте, ровно столько же, сколько и в ней. Вот только этому мальчику Ермил захотел стать отцом, а ей – нет. Она была бракованным детенышем в его выводке, прижитым от чужой самки, отвергнутым…
– Веди меня к брату, Гуань Фу, – тяжело произнес Ермил, и Настя увидела, как в панике сжался Прошка, услышав голос отца.
– Не поведу, – ответил нищий. – Ты дал слово Братству Камышовых Котов и его не сдержал.
– Сдержал! Я провел ваших людей к лисьему золоту через лес! Я краснопузым зубы заговаривал всю дорогу!
– И где наши люди, охотник? Мертвы. Вернулся один – он золота не принес, зато от страха обгадился. Атаман в большом гневе.
– Вот с них пусть и спрашивает твой атаман, с мертвецов да обгаженных! – Ермил в сердцах стукнул дулом ружья о лодку над Настиной головой.
– Не пугай мою обезьянку, охотник, – спокойно произнес нищий.
– Мое дело было – «котов» ваших не замечать, – процедил Ермил. – На след их поставить! Я свое дело сделал. А что чекист этот, Шутов, их всех зарыл – не моя печаль.