– Стоять у входа. Никого не впускать. Если этот очнется – выруби его снова. Я вернусь – и мы с ним договорим. Все понятно?
– Так точно, товарищ Шутов!
Я иду на площадь, а Лиза семенит за мной следом. Как попрошайка. Как бездомная собачонка.
– Максим, постой! Позволь мне все объяснить!
Я говорю, не оборачиваясь:
– Пошла вон, стукачка.
Любовь – как хищник. Она будет жрать у тебя с руки. А потом исполосует когтями твою ладонь.
Глава 16
Придурковатый солдат, который его охранял, практически сразу заснул – прямо в дверях, привалившись спиной к косяку, широко раскинув ноги в грязных, заляпанных галифе, отвесив губу и источая запах водочного перегара, который, выпрастываясь из открытого рта рядового, сливался со сквозняком и гулял по харчевне, как бесплотный неприкаянный дух, отчаянно жаждавший вернуться в породивший его кувшинчик с рисовой водкой.
Юнгер попробовал избавиться от веревок и кляпа, но не преуспел – Кронин связал его крепко. Из-под скомканной тряпки, вонявшей прогорклым жиром, на подбородок сочились слюни. Он мог, конечно, просто дождаться, пока за ним придет Лама, – но представать в таком жалком виде перед собственным слугой барон не хотел.
Оставался рискованный, но красивый способ освободиться. Войти в сон охранявшего его, похрапывавшего солдата, обмануть его спящий разум, овладеть его спящим телом и заставить себя развязать. Можно даже оставить его в живых. Неблагородно стрелять в сомнамбул.
Барон фон Юнгер был, как сам он про себя говорил, стихийный менталист-самоучка, теоретические познания в области ментального имел весьма фрагментарные, но всевозможным, в особенности опасным и рискованным, практикам отдавался с азартом и страстью. Искусство входа в чужие сны он освоил практически в совершенстве – хотя и сознавал, что каждый раз может быть последним. Прыжок над воющей, гудящей от безысходности бездной, шаг над клокочущей разверстой утробой небытия – вот что такое вход в чужой сон; всегда есть вероятность сорваться.
Он убаюкал себя мантрой аум – ее несложно петь даже с кляпом. Из брахманизма, которым барон увлекался по молодости, он в итоге только эту мантру и взял. Аум. «Слово силы», давшее начало вселенной, которая родилась от вибрации, вызванной тремя священными звуками. Звук «а» – гудение в животе, возникновение жизни из утробы, из-под земли. Звук «у» – бурление крови в груди и горле, гул земной жизни. Звук «м» – протяжная колыбельная, пронизывающая все тело от ног до макушки, стон умирания, уносящийся в небо.
Он был перевозбужден, к тому же в последнее время для погружения в сон чаще использовал вино или опий, чем мантры, – поэтому «слово силы» Юнгеру пришлось повторить много раз, прежде чем он смог наконец перенестись в Обитель Снегов, принять обличье орла, воспарить над горной грядой и занять привычное, насиженное место на одной из снежных вершин.
Он создал этот мир сам. Обитель Снегов – территория его личного сна, его взлетно-посадочная полоса. Горная цепь его собственной Шамбалы, где все под контролем, кроме слегка припорошенной снегом, призывно гудящей, вибрирующей бездны межсонья у подножия гор.
Он огляделся вокруг, стараясь не фокусироваться на том, что внизу (межсонье может затянуть, заманить; однажды он чуть было не сорвался в пике), но пристально и детально изучая окрестные склоны, отроги и пики. Как распознать другого сновидца в собственном сне? Довольно просто, если физически, географически спящие находятся рядом: их сны невольно вторгаются на соседнюю территорию, взаимопроникновение неизбежно. Ищи нестыковки, несовпадения, выпадения. Ищи что-то чуждое, привнесенное, или, напротив, недостающее в привычной картинке. Вот это чужеродное, нарушающее логику твоего сна, иногда едва различимое, ненавязчивое вкрапление – и есть точка входа. Притаившийся в твоем сне отросток чужого сна.
Сейчас чужеродным элементом был камень. Округлый валун на одной из горных вершин, который Юнгер не создавал, – а если и создал, то под густым слоем снега. А этот камень был черным и гладким, без единой снежинки. Его поверхность маслянисто мерцала и, если приглядеться, казалась даже текучей. Как будто под тонкой матовой пленкой бурлили каменные течения и дули черные ветры.
Что может сниться этому солдафону? Возможно, что-нибудь про войну. И, кстати, камень похож на пушечное ядро. Наверняка на территории его сна сейчас идет бой. Ну что ж, орлу там самое место – в небе над полем боя.
Орел поднялся в воздух, сделал круг над заснеженной Шамбалой – и спикировал к черному валуну. Его поверхность, как Юнгер и ожидал, оказалась не плотнее воды. Он погрузился в мякоть чужого сна глубоко, с разгону, с лёту, без боли.
…Там не было боя. Не было войны и не было мира. Не было земли и не было неба. Не было вообще ничего. Одна лишь черная, непроглядная пустота, которая заполняла его, затекала в глаза и горло и медленно каменела, густела и внутри него, и снаружи – чтобы он больше не был ни птицей, ни человеком, чтобы он тоже сделался частью этого камня, сделался пустотой.
Он задержал дыхание и, с трудом преодолевая сопротивление тьмы, двинулся вслепую, на ощупь. Он угодил в ловушку: этот сон был без сновидений. Самый опасный для менталиста. Глубокий и непроглядный, как накрытая гранитной плитой могила, сон мертвецки пьяного человека. В такие сны нельзя входить глубоко. В такие сны вообще не стоит входить.
Он брел в пустоте, потеряв ориентацию, не представляя, с какой стороны он сюда проник. Он больше не рассчитывал найти выход из тьмы, но надеялся хотя бы нащупать ее границу. Когда есть граница – есть надежда эту границу так или иначе преодолеть, пусть даже и рискуя оказаться в межсонном месиве приграничья. Все лучше, чем дать себя разъесть этой чужой пустоте, навеки раствориться в пьяном сне без сновидений. Такой бесславный конец.
Задерживать дыхание стало невмоготу; он все-таки втянул в себя порцию пустоты – и понял, что больше не помнит отца. Со следующим вдохом он позабыл свое имя. Во тьме его сознания, стремительно густевшей, как густеет сворачивающаяся кровь мертвеца, беспомощно металось имя Элена, но он никак не мог сообразить, чье оно.
Превозмогая сопротивление пустоты, уже не понимая зачем, он снова пошел вперед, а может, вниз или вверх – и вдруг увидел чье-то лицо в дрожащем овале света. Лицо человека, но с птичьим клювом. В клюв – вымазанный высохшей кровью, раззявленный – всунута скомканная серая тряпка…
Тогда он все вспомнил. Его имя – Антон фон Юнгер. Его тело избито и связано, его сознание спит. Он внутри чужого сна без сновидений – и сейчас он смотрит на свое отражение. Это значит, он прошел пустоту насквозь и все-таки нашел выход – чужеродный, нарушающий логику элемент: висящее во тьме зеркало. Это также значит, что в харчевне папаши Бо они с солдатом – не единственные сновидцы. Тут спит кто-то еще. Спит тот, кому снится зеркало.
Он тихонько постучал в зеркальную гладь разинутым клювом. Заповедный, сказочный вход. Когда не знаешь, кто по ту сторону, имеет смысл быть вежливым.
Она проснулась и опять услышала его крик: он, как и раньше, доносился из леса. Вернее, нет. Этот крик звучал в ее собственной голове – но она знала, что Прошка кричит в лесу.
Похоже, она проспала весь день: в комнате было совсем темно, и только керосиновая лампа на полочке с идолами сочилась тусклым дрожащим светом, выхватывая из тьмы деревянные лисьи головы.
Она вскочила с кана – легко, проворно, как будто и не болела, но очень тихо, чтобы не разбудить спавшую рядом маму. Она спасет его, хоть мама и будет против. Мама считает, что Прошка ее помощи недостоин. Ведь сам он Настю спасать не стал, когда его братья связывали ей ноги, а белобрысый Тихон прилаживал к шее камень. Он им позволил столкнуть ее с лодки в озеро.
аще утопати начнеть, неповинна есть; аще ли попловеть – волховъ есть
Она не утонула – что ж, значит, она волховъ. Она перевертыш, бесовка, ведьма. Но Прошка все-таки ее брат. Пусть они знают, что перевертыши не бросают родных в беде. Так делают только люди.
Она взяла с полки керосиновую лампу, подошла к двери… Но двери там больше не было. Сплошная стена – плотно подогнанные кирпичики из мелко истертой соломы, смешанной с глиной. Она метнулась к окну, уже предчувствуя, уже зная… Не было и окна. «Нас здесь замуровали, – подумала Настя. – За то, что мы ведьмы, они замуровали меня и маму». Она вернулась к кану и, с трудом ворочая языком, – рот был как будто чужой и плохо ей подчинялся, – шепнула:
– Мама.
Та не откликнулась и не пошевелилась. Она лежала на спине, накрытая белой простыней с головой. И рядом с головой стояли на кане Настины красные войлочные туфельки с тиграми, наполненные до краев пеплом.
Настя поставила лампу на кан, сдернула простыню – и только тогда закричала, но вместо крика получился почему-то высокий, лающий смех. Под простыней была не мама, а сама Настя. Неподвижное ее тело. В раскрытых ладонях поблескивали монеты. Босые ноги в области щиколоток связаны грубой веревкой.
Послышался стук. Негромкий, вкрадчивый, осторожный, он доносился из зеркала, накрытого почему-то шелковой красной тканью. Тихонько поскуливая – эти звуки получались у нее теперь вместо плача, – Настя подошла к зеркалу и стянула с него красное покрывало. Зеркало было металлическим, очень старым. Она поднесла к лицу лампу и взглянула на свое отражение. Янтарные глаза, лисья пасть. Звериная голова на человеческой шее… Настя опять попыталась закричать – ее отражение широко разинуло пасть, исторгло струю горячего, булькающего хохота, и поверхность зеркала изнутри заволоклась паром. Спустя секунду кто-то протер ее рукавом. Лиса исчезла. В комнате по ту сторону зеркала стоял человек с окровавленным птичьим клювом.
Она отшатнулась. Человек по ту сторону, наоборот, придвинулся еще ближе и сказал с легчайшим, мягким акцентом:
– Не бойся. Мне нужна твоя помощь.